– Любочка тебя бросит. Ты будешь бомжевать и валяться под забором.

Я молчу и думаю: «Как же я буду бомж, если я в твоей трехкомнатной прописан?» И она тут же:

– Ты, конечно думаешь что в бомжи не попадешь, потому что я тебя из собственного дома никогда не выпишу. Но я не вечна. Матери, знаешь ли, умирают.

Я тут же про себя с ехидцей: «Пошло-поехало, любимая тема. Как в опере, честное слово! Посмотри на себя и на меня, я в свои двадцать девять живой труп, а ты в пятьдесят – кровь с молоком. Ты вечная, как скульптура Родина-мать». И вообразите, она тут же в ответ:

– И не смотри, что я хорошо выгляжу. Каждый твой загул – это моя аритмия, моя бессонница, мой расстроенный желудок. Я все время в состоянии медвежьей болезни. Но медведей хоть не рвет на нервной почве. Хотя кто их знает, может, и рвет. Объясни мне, сын, откуда у пьяниц силы берутся? Я думаю, что, проспиртовавшись, они превращаются как бы в растения и продолжают шуметь листвой при любых обстоятельствах. Я умру, а ты, так же шелестя, пропьешь мою квартиру.

Мне хочется крикнуть: «У меня таланта не хватит перевести метры в рубли! Я перед миром растерян. Так что живи и не волнуйся!» Конечно, я промолчал, но ей и не нужен мой ответ.

– Сам-то ты, конечно, не сможешь квартиру пропить. Ты совершенно непрактичен. Без меня ты даже обменять ее на меньшую не сможешь. Но найдутся помощники.

И так по кругу, до бесконечности, пока не взвинтит себя до слез. Плачет и упрекает меня в том, что я с ней спорю – не на словах, конечно, а всем своим видом, тупым взглядом, образом жизни и сцепленными в замок пальцами.

А Любочка пела свою песню: «Кодироваться тебе надо, кодироваться… У меня есть замечательный врач. Он лечит очень богатых людей. Богатые тоже плачут, и у них тоже есть пьяницы. Кодирование дает замечательный результат. Говоришь, не получится? Но попробовать-то ты можешь? Ты ведь измучил нас до крайности. Ты погибаешь, погибаешь!..» Так и жил между двух огней.

А потом случился день, или вечер, а может быть, вообще ночь. Я уже от мужиков знал – ищут меня. Мать висит на телефоне, Любочка обегает общих друзей. И еще сказали – Саша заболела, вроде ангина с высокой температурой. И с Юлией Сергеевной что-то случилось (так зовут мою мать), то ли упала, то ли с сердцем.

Доехал до дому, иду к подъезду, слышу, кто-то за мной торопится, прихрамывает. Оглянулся – мать. В лифт вошли молча, даже не поздоровались. Я нажал на кнопку, лифт пополз вверх. А мать отвернулась от меня, привалилась щекой к стенке и заплакала. Тихо так заплакала, и никакой позы, только щека дергается. Я и не замечал, что у матери такие мягкие, дряблые щеки. И еще хромает. Что с ней случилось? Обострение артрита или правда упала? А ну как и впрямь помрет.

Мы вошли в дом, и я сказал Любочке: «Ладно, кодируйте. Я согласен».

6

Историю нашу можно начать с того, как высокое посольство князей Василия и Семена Ряполовского вместе с дьяком Федором Курицыным в…… год от Рождества Христова (читай, в 1494 году) прибыло в Вильну договариваться о сватовстве княжны Елены, старшей дщери Иоанновой, и великого князя Литовского, Русского и Жомотского Александра Казимировича. Личным толмачом дьяка Курицына был никому не известный флорентиец Паоло, для которого и латынь, и русский язык были родными. О причине этого феномена мы расскажем в своем месте.

Однако такое начало, хоть сватовство и есть в некотором смысле ключ к нашей истории, ничего путного не сулит. Русское посольство принимали пышно, но о сватовстве не договорились, не сошлись в цене. Гораздо важнее для нашего повествования объяснить, как занесло в Вильно Паоло и какое он имел отношение к Курицыну.

Первая встреча маститого дьяка (по-нашему, считай, министра иностранных дел при дворе Ивана III) и мальчишки-итальянца случилась спустя неделю после того, как посыльный царя Юрий Траханиот привез из Италии в Москву мастеровых людей: каменщиков и рудников. Уже был возведен славным муролем, то бишь архитектором, булонцем Фиорованти белокаменный Успенский собор, и не менее славный венецианец Марк возвел на царском дворе палату, названную впоследствии Грановитой, и теперь за Архангельским собором возводили каменный дворец для царя Ивана и семейства его. Работы было много, и вновь прибывшие иноземцы тут же были приставлены к делу.

В весенний день, погожий и свежий, дьяк Курицын, любопытствуя, забрел на строительную площадку, очень ему хотелось посмотреть, как работает нововведение – особое колесо, которое с легкостью поднимает наверх кирпичи. На подходе к строительству Курицын услышал громкую ругань, итальянская речь булькала, как горячая каша в котле. Ругани вторил голос переводчика, и поскольку он был мелодичен и совершенно лишен злобной и обиженной окраски, которой речь итальянца мастерового, то во всем это был скорее не назидательный, а комический эффект.

– Ты что намешал, пащенок? – мелодично взывал переводчик к лохматому, испуганному и подобострастно скособоченному парню. – Это известь, по-твоему? Раствор должен быть клеевит, мешать его надо густо! Нас зачем сюда привезли? Учить! А что я скажу, если ты не учишься? Да за такую работу я имею право вычесть из твоего жалования сколько пожелаю. А я могу пожелать очень много.

Лохматый парень не пытался оправдываться, а поскольку слушал он не грозного мастерового, а ангелоподобного переводчика, то и реагировал на ругань соответственно – застенчиво и приветливо. Терпение мастерового пресеклось. Он схватил парня за холщовую рубаху, притянул к себе и заорал, вытаращив глаза.

– Ты меня слушай! Что таращишься? – повысил голос переводчик. – Вот сейчас пошлю тебя на конюшню, совлекут там с тебя порты да всыпят по заднему, глупому месту!

Лицо парня приняло и вовсе идиотское выражение, он не понимал ни слова и с перепугу улыбнулся. Мастеровой выкрикнул длинное ругательство, и, отлепив правую руку от плеча бестолкового работника, занес ее для удара. Вот тут мальчишка-переводчик и показал себя. Он повис на могучей руке и выбросил в лицо мастерового фонтан слов. Говорил он так быстро, что Курицын с трудом его понимал:

– … этот волосатый юноша не виноват, потому что не он готовил раствор, его приставили только размешивать, а раствор готовил другой, такой бородатый без передних зубов, этот бородатый сейчас ушел, а вести себя так не следует, потому что на севере люди спокойные и степенные, они не понимают нашего романского темперамента, а потому боятся нас, как чертей… А-а-а!

Последний вопль был вызван тем, что мастеровой, устав искать виновного, цепко ухватил переводчика за ухо и потянул с силой вверх, явно намереваясь оторвать.

– Чтоб завтра здесь духу твоего не было! – прорычал он. – Не уйдешь по доброй воле, сообщу куда следует.

– Ну будет, будет, – сказал Курицын подходя.

Мастеровой выпустил ухо, вытер руки о штаны, словно схватился ненароком за змею или другого такого же неприятного гада, и ушел, продолжая ругаться вполголоса. Лохматый парень, считая, что уже получил должную порцию ругани, тут же сгинул. Юный переводчик натянул на уже распухшее красное ухо бархатный берет и с вызовом уставился на Курицына.

– Ты откуда же такой взялся? – с интересом спросил дьяк. – Я тебя здесь раньше не видел.

– Я приехал из Флоренции, – он подумал и добавил: – Вместе со всеми.

– Ты тоже каменщик? – Курицын с недоумением окинул старый, обмахренный на обшлагах кафтан переводчика.

– Я пиит! – гордо вскинул голову мальчишка.

– О Господи… И что же ты сочиняешь?

– Канцоны, новеллы, комедии… Я умею писать погребальные речи, я обучен искусству думать и рассуждать. И еще я играю на арфе и свирели.

– Но государь не заказывал в Италии поэтов. Погребальные слова у нас произносит священник. Умение рассуждать весьма полезно, но государя более интересуют архитекторы, строители и оружейники.

– Это все цеховые люди…

У мальчишки была привычка пожимать не двумя плечами, как делают по обыкновению люди, желая избежать ответа, а вздыбливать одно худенькое, цыплячье плечико. Старательно выбритые щеки (а что там брить-то – пух) поджались в иронической гримасе. У него были рыжеватые, коротко постриженные волосы, надо лбом непокорным веерочком торчала прядь, в простонародье говорят – корова языком лизнула.

– Ты назвался каменщиком. Так? А раз ты пошел на обман, значит… Ты вынужден был оставить Флоренцию. – Курицын сделал ударение на втором слове. – Ты бежал?

Опять молчание, только в карих глазах вспыхнуло вдруг и тут же погасло жгучее выражение испуга, отчаяния, а может быть, скрытой ярости.

– Ты убил кого-нибудь?

– Убивают воины, рыцари, кондотьеры. Еще убивают преступники. А поэты поют песни и славят прекрасных дам.

Курицын расхохотался.

– Во-она как! Но в Москве дамам не поют баллады. Даже при дворе царицы Софьи Фоминишны не принято бряцать на арфе. Наш обычай не допускает такой суеты. Откуда ты знаешь русский?

– Это моя тайна.

– Я вижу, ты нашпигован тайнами, как баранина чесноком. Как тебя зовут?

– Паоло.

– И что с тобой, Паоло, делать?

– Мне надо помочь! – сказал мальчишка страстно, и Курицын опять рассмеялся.

Скольким он за свою жизнь помогал – не упомнишь. Но что делать с этим нахальным иностранным отроком? О том, чтоб устроить его на службу в Приказ, речь не шла, да и молод он – пятнадцать лет, но на роль личного толмача при особе дьяка флорентиец вполне подходил. Уже через неделю Паоло перебрался в хоромы Курицына, что стояли подле древнего Богоявленского монастыря, и поселился в летнике на втором этаже.

7

Много лет спустя, доживая свою жизнь в полной тишине и безвестности на узкой горбатой улочке вблизи дворца Питти, Курицын вспоминал эти давние месяцы как лучшие в своей жизни. Ведь это чудо чудное, что в деревянной Москве, с ее простым неторопливым бытованием поселилась вдруг живая Флоренция. «Идем! – говорил Паоло. – Я проведу тебя по мосту Рубаконте к подножию величайшей лестницы в мире. Об этой лестнице писал поэт наш Данте», – важно добавлял мальчик. И Курицын послушно следовал за ним. Перед изумленным взором Федора Васильевича развертывалось во всей полноте зрелище флорентийской жизни. С высоты собора Сан-Миньянто он бросал взгляд на великий город. Именно тогда он увидел, как отражаются золотистые облачка в темных водах Орно, рассмотрел средь черепичных крыш великолепный Сан-Джованни – флорентийский Баптистерий, и строгие очертания францисканской церкви Санта-Кроче.

Паоло привез бывшую свою жизнь в котомке за плечами, и хоть торба была набита под завязку, это был легкий груз, поскольку состоял он из воспоминаний, грез и надежд. Вначале Курицын мало задавал вопросов, он только слушал, это уж потом пошли споры. И с кем – с отроком неразумным! Речь мальчика торопилась, не поспевала за образами, вязла в русских оборотах, и потому от горячности он иногда путался, сбиваясь на итальянский язык.

– Это дивный город, дивный город! – восторгался юный поэт, сохраняя при этом смешную, детскую важность. – Там много солнца, и сам город – легкий, он весь пронизан солнцем и влагой. Там тихие монастырские дворы, выстланные разноцветными плитами, в аркадах зеленеют лавры в кадках, дороги окаймляют стройные кипарисы. Городские улицы пропахли краской и лаком, знаете, лаком покрывают художники свои дивные картины.

А эти праздники на площади Санта-Кроче… О, там все кипит: кареты, носилки, ученые мужи в алых плащах, чернокожие слуги и дамы в богатых одеждах с волосами цвета меди, сияющими на солнце.

Больше всего Курицина поражала страстность юноши. В каждом слове его, в каждом жесте, а Паоло иногда проигрывал целые картины жизни, крылась столь иступленная любовь к Флоренции и самой жизни, что Курицын забывал дышать. Рассказ уводил воображение дьяка в такие дали, что иной раз казалось – полностью он уже не сможет вернуться назад, потому что часть души его навеки заблудилась в серебристых, мокрых от дождя оливковых рощах.

Страна несуетной красоты и немыслимого очарования – такой вставала Флоренция, родина Паоло. Но при этом сам отрок оставался полной тайной для Курицына. И надо сознаться, что флейтист, поэт и пилигрим, при всем своем обаянии и цветистости, за месяц совместной жизни сумел показать себя мальчишкой скрытным, тщеславным, любопытным сверх меры, неверным, обидчивым, а также оснащенным качеством, почитаемым в православии главным грехом, а именно – болезненной гордыней и свободомыслием.

– Тебя зовут Паоло, а фамилия? Как звали твоего отца?

Молчание. Потом быстрый, резкий ответ:

– У меня никогда не было отца. Но у меня был сеньор, мой хозяин.

– Кем он был, твой синьор? Как его зовут?

Молчание.

– Тебе неприятен этот разговор?

Паоло всем своим видом дал понять, что это именно так.

– Ладно, не надо имен. Но мать-то у тебя была? Про нее ты тоже не хочешь рассказать?