Подлинная ее душа была глубоко запрятана под толстым одеялом из лжи, уловок и капризов. Как и драгоценности, укрытые снегом, душа ее ждала оттепели. Разумеется, она не знала, является ли настоящей та душа, которую она себе нарисовала, или напоминает отрезанную руку солдата, которая мучает фантомными болями, или сломанную кость, ноющую с приближением ненастья. Может, этой воображаемой души у нее никогда и не было. А как это было у них — женщин, которых она встречала на улице, либо тех, которые смеялись со своими очаровательными или плохо воспитанными детьми в ресторанах, на вокзалах, повсюду вокруг нее? Почему каждый день жизни проходит мимо?

Ей хотелось хотя бы раз оказаться на сцене. Ставки в игре с Ральфом Труитом оказались выше, чем она ожидала. И вот она перед зеркалом в фермерском доме. Кто она?

Одинокая женщина, ответившая на объявление в городской газете, приехавшая издалека ради чьих-то денег. Она не была ни милой, ни сентиментальной, ни простой, ни честной. Отчаяние в ней боролось с надеждой. Она оказалась такой же, как те простушки, глупые мечты которых вызывали насмешки у нее и ее друзей. И что же? Сейчас она видела в зеркале именно такую женщину, и это ничуть не казалось забавным.

Кэтрин выключила верхний свет, и комната за танцевала в свете единственной свечи на тумбочке. Задернула тяжелые занавески, спряталась от бури погрузилась в мягкую женскую постель.

Только она задула свечу, как в дверь громко постучали. Кэтрин поспешно встала на холодный пол в кромешной темноте добралась до двери и увидела бледное, встревоженное лицо миссис Ларсен, которая сообщила:

— У него сильный жар.

Глава 5

Они обе пошли к Ральфу. Сняли со сбившихся простыней его дрожащее тело и прямо в ночной рубашке опустили в теплую ванну. Глаза Труита дико вращались, изо рта вырывалось прерывистое дыхание. Он сильно трясся, и они крепко его держали.

Через какое-то время его снова подняли; вода потекла ручьями, рубашка прилипла к телу, словно вторая кожа. Они раздели его, растерли полотенцами обнаженное тело, снова одели и уложили в кровать на свежие простыни. То есть они видели его тело, которое почти двадцать лет не видела ни одна женщину.

Они хлопотали над ним, их ладони не оставляли раненого, покоясь либо на его руке, либо на щеке, либо на вздымавшейся груди. Женщины скатывали снежки и клали ему на голову, ожидая, когда жар спадет.

Придерживая ему затылок и подбородок, они пытались влить в безвольный рот темный бульон. Ральф слышал их спокойные голоса, звучавшие для него будто издалека. Он был болен, немолод, утратил прежнюю красоту. Женщины дотрагивались до него. Видели его тело. Они исчезали и снова появлялись, но ни разу не оставляли его. Всегда возле него была одна из них, он чувствовал на себе женскую руку.

Он не думал. Нет, не то. За прошедшие годы он вообще не думал об этом, его тяжелые интенсивные мысли изгнали все надежды, что когда-нибудь такое случится — эти прикосновения, женский шепот. Они были настоящими. Одну он знал, другую — нет, и они были с ним каждую минуту. В темноте. В полутьме. Каждую секунду.

Миссис Ларсен молилась над ним. Кэтрин — нет

К нему прикасались их пальцы. Пальцы отводили волосы с его глаз, держали его за спину, когда он кашлял в платок, который они подносили ко рту.

Женщины слышали его стоны. Прикладывали лед к его голове и к шее под затылком. Укутывали его длинные ноги в тяжелые шерстяные одеяла, заворачивали его тело так туго, что он не мог пошевелиться.

В этом доме он так долго, и сейчас, когда он в лихорадке, столько жизней вокруг него. Мать и отец. Брат. Его жена, которая так ненавидела этот дом, что даже ее дух отказывался витать здесь. Его дети… Они сгинули в пропасти, более глубокой, чем эта метель.

В пору его детства дом был темным. Со своим ныне покойным братом Ральф играл на чердаке. Ему было двенадцать лет, когда он узнал, что его отец богат. И шестнадцать, когда понял, как велико это богатство, как много людей зависит от отцовских денег.

Тем не менее его семья обитала на ферме, с которой все начиналось. Родители не поменяли ни одной вещи на более дорогую, ничего не красили, не посадили ни одной розы. Жили как бедняки. В стране иммигрантов они и вели себя как иммигранты.

В доме ни разу не упоминали о деньгах. Был только Бог, суровый и ужасный Бог, о котором днем и ночью твердила мать. Бог сжигал и клеймил. Все мысли матери были только о Боге, даже когда она спала подле мужа, которому относилась не лучше, чем к демону. Тот думал о сексе, прикасался к ней, входил в нее и болтался там, словно лодка на мелководье. Также он размышлял, как приумножить свой капитал.

Утром и вечером они посещали собрания. В разных церквях, по воскресеньям. Служба длилась часами. Отец начинал дремать, и мать вспыхивала как свечка. Говорила, что душа мужа погибла.

Они молились за завтраком и перед каждой трапезой. Молились и в другое время, когда дети совершали неблаговидные поступки, грубили или гордились. Молились, словно ад находился за дверью, а не глубоко под землей.

Отец был неверующим. Подмигивал. Он был проклят, хотя как будто не догадывался об этом или просто делал вид, что ему все равно. Мать осуждала его на людях и еще больше — дома. С первой минуты она решила, что он проклят.

Как-то мать сидела за кухонным столом и шила.

— На что похож ад? — спросил Ральф.

— Дай свою руку, — велела она, помолчав.

Тот послушался. Он чувствовал жар от кухонной плиты; видел глубокие выбоины на кухонном столе, с которого мать каждый день соскребала все следы пищи. Рука Ральфа была спокойной и доверчивой. Ему было шесть лет.

— На что похож ад?

Он уставился в пронзительные глаза своей матери. Ее рука рассекла душный воздух кухни и глубоко всадила иглу в мягкую часть его руки, у основания большого пальца. Боль пронзила его насквозь, добралась до мозга, однако он не пошевельнулся, а по-прежнему смотрел в яростные неподвижные глаза матери

Она повернула иглу. Он почувствовал, как металл дошел до кости. Кровь загорелась в венах, словно их окунули в заросли крапивы, боль достала до сердца.

Ее голос был спокойным, любящим, ничуть не разгневанным.

— Вот на что похож ад, сынок. И так будет всегда Вечно.

Глядя ему в глаза, она выдернула иглу из его кисти и вытерла о передник, который снимала, только когда отправлялась в церковь. Ральф не заплакал, и они никогда больше об этом не говорили. Он не рассказывал об этом случае ни отцу, ни брату, никому. Но не забыл и не простил.

— Боль в аду никогда не проходит. Даже на секунду. Она длится вечно.

Он не забыл, потому что знал: мать права. Неизвестно, что случилось с его верой после того вечера, но в тело попала инфекция. Рука распухла, и только когда из раны вышел желтый гной, стало легче. Сначала шрам сделался фиолетовым, потом посветлел, и осталось крошечное пятнышко, которое мог разглядеть только он. Ральф знал: мать права, но с того вечера он никогда, ни на одну секунду не переставал ее ненавидеть.

Спустя годы, когда он покидал дом и уезжал в колледж, она сказала ему:

— Ты родился нехорошим ребенком, таким нехорошим, что я целый год не брала тебя на руки. Из тебя выйдет ужасный взрослый. Таким ты родился, таким умрешь.

Она развернулась и захлопнула дверь, бросив его Он стоял с новым кожаным портфелем и удивлялся: откуда ей все о нем известно, ведь ее слова — правда.

На улице он видел женщин, они не походили на его мать. Из высоких воротников платьев, как сливочные фонтаны, поднимались грациозные шеи. Их юбки пахли железом, гарным маслом и тальком. Когда со своим отцом он шел по городу и эти женщины брали его за руку или подбородок, его пронзало электрическим током, напоминавшим, но и сильно отличавшимся от боли, доставленной материнской иглой. В этой боли была странная сладость, и, хотя ему было только семь или восемь лет, его обдавало жаром, он чувствовал себя беспомощным перед любой женщиной. Он не понимал, откуда эти эмоции и что с ними делать, но страстно желал их.

Знакомые девочки, с которыми ему позволяли поболтать, отличались от тех женщин. Однажды он притронулся к пальцу дочки соседа. Она была старше его, и вдруг что-то защекотало у него в паху, Он быстро отдернул руку. У девочек его возраста кожа была не цвета сливок, а цвета молока, и аромат от них исходил цветочный, без металлического оттенка. Их близость делала сладкие ощущения более острыми. Пряная сладость сжигала сердце. По ночам в постели он целовал собственные предплечья, представляя, что целует одну из женщин, с которыми общался отец.

Во сне, как и сейчас во время лихорадки, женщины заключали его в свои объятия. Он никогда с ними не разлучался. Сидел ли в церкви, бежал ли по школьному двору с другими мальчиками — каждое мгновение осознавал, где они стоят, чувствовал, смотрят ли в его сторону.

Он никогда это не обсуждал. Ни с братом, ни с отцом. Но ему казалось, что они тоже посвящены. Даже когда мать читала длинные пассажи из Библии, которые им приходилось терпеть каждое утро и вечер, он знал, что его отец и брат понимают, как и он, о чем на самом деле идет речь в Писании.

Там говорится, как зародился мир, о желании мужчины, о том, что в крови каждого мужчины бежит змеиный яд, и он не может забыться ни на работе, ни во сне, а только в объятиях женщины.

Похоть. Эта похоть — его грех, так что ад навечно станет его единственным домом. Он будет кричать о своей приглушенной похоти, пока не заболит горло. Он устал по десять раз на дню обнаруживать свои руки в штанах. После этого он испытывал острую боль материнской иглы. Такую жестокую, что пот выступал на лбу, ладони становились липкими, а поясница — мокрой. Боль от паха поднималась и бежала по венам, как в тот первый раз. И чем чаще это случалось, тем больше он ненавидел Бога.

После того случая с соседкой он не прикасался ни к одной девочке. Ему казалось, что ярость его желания, безобразие похоти уничтожат любую женщину, к которой он притронется. Он был прочно в этом уверен. Думал, что погибает от неведомой болезни, симптомы которой не может назвать, и эта болезнь убьет других, как и его, словно тиф, словно нож в сердце.

Он родился испорченным. Испорченным и умрет. Когда какая-нибудь женщина случайно прикасалась к нему, например задевала бедром, садясь рядом, он знал, что эта женщина умрет, и отодвигал свою ногу, уходил прочь. Оказываясь один в комнате, он спускал штаны, а за удовольствием следовала ядовитая боль.

Его отец был мужчиной. Отец дотрагивался до матери, но та жила.

Тем не менее куда бы Ральф ни поворачивался, он находил доказательства своей правоте, слухи убеждали: его ждет то же, что и других. Мужчины плевали в яйцо женам и падали замертво от сердечного приступа. Люди фотографировали своих мертвых младенцев в крошечных гробах. Черные шелковые платья были застывшими, словно мертвая плоть. Похоть была грехом, грех — смертью, и в этом Ральф не был одинок, однако испытывал боль, постоянную боль, и этим не с кем было поделиться.

Конечно, он ошибался, но выяснилось это только спустя годы. Почти каждый мог бы развеять его заблуждения, если бы Ральф сумел описать свой ужас. Если бы нашел человека, которому смог бы раскрыться. Но в то время у него не хватало слов, а потому он и мучился от смертельного змеиного укуса.

Вырос он высоким и красивым. Его отец был богат, о чем он узнал не от матери или отца, а от мальчишек в школьном дворе, которые язвили на эту тему. Оказалось, их отцы работали на его отца. Любая женщина в городе могла бы за доллары отдать свою дочь Ральфу Труиту.

Его мать молилась за него. Отец читал ему отрывки из книги «Смерть Артура» — старинные истории о доблестных рыцарях Круглого стола, о чаше Грааля. Он мечтал сделать из сына образованного человека. У нежного брата Ральфа не имелось ни мозгов, ни темперамента для бизнеса, а отец требовал, чтобы империя, которую он строил каждый день, жила после его смерти. Ральф понял: его назначили наследником

Ему же было неинтересно идти по стопам отца. Он хотел стать Ланселотом Озерным, который при пробуждении видел подле себя четырех королев под шелковыми зонтиками. Мать Ланселота, объяснив сыну разницу между душевными и телесными добродетелями, отпустила его в мир, позволила стать рыцарем, хотя любила его и боялась за его душу. Телесные добродетели принадлежат тем, кто хорош лицом и силен телом, а душевные — доброта и сочувствие — доступны любому.

Ральф поверил этим словам всем сердцем, хотя и подозревал, что в душевных добродетелях ему отказано и он никогда не станет высоким, красивым и любимым. Он чувствовал себя не в своем теле, душа его была бездомной.