– Дай бутылку. – Он снова сделал глоток, закрыл глаза, задумался, сделал еще один глоток и сказал:

– А помнишь, как мы здесь устроили купель при свечах?

– Увы, с кретинами.

– Ну и что? Зато позабавились.

Он снова отдал мне ледяную бутылку, и я положил ее в траву.

– Слушай, – окликнул я Грицка, – а почему ты появлялся только в тех случаях, когда я бывал здесь с Марьяной? Почему тебя не было, когда я приходил на остров с другими девушками?

– А ты не понял?

– Нет.

– Жаль. Ведь я появляюсь лишь тогда, когда вижу, что ты есть ты, а не жалкая подделка. С Марьяной ты хоть и лукавил, но все же пытался погрузиться в собственное Я, осознать себя, ты тогда ДУМАЛ, размышлял, ты боролся со своими чувствами, взвешивал, как поступить… Ну, а когда ты с другими, то напоминаешь мне пузырь на воде, плывущий по течению, мне тогда неинтересно общаться с тобой. Хотя это вовсе не значит, что я не наблюдал со стороны. Я смотрел и думал: какая же суета сует…

– Кто бы говорил…

– Но я все же постиг это.

– Ценой смерти?

– Пускай и так. Я видел, как ты немилосердно убиваешь ВРЕМЯ, думая, очевидно, что все еще впереди, и даже не подозревая, что это не так, что все уже позади. Зачем тебе все эти девушки на выданье? Разве ты любишь их?

– Нет, – ответил я, не задумываясь.

– Так почему же не оставишь?

– Не могу.

– Как это не можешь? Возьми и оставь.

– Мне с ними хорошо.

– Тебе со всеми хорошо.

– Но эти нравятся мне больше.

– Ты просто бугай. Ты имеешь их как телок, и в этом смысл твоего существования.

– Не только. Есть еще литература.

– Литература? Да ты и пишешь только лишь для того, чтобы тобой восхищались, увлекались, а затем и отдавались. Ты пишешь для случки, для того, чтобы их поиметь.

– Я пишу для того, чтобы их поиметь?

– А ты сам рассуди. Поразмышляй. И непременно придешь к этому выводу.

– Я пишу для того, чтобы их поиметь, – повторил я, перебирая в уме, что я написал не для случки, а для вечности. Фактически – все. Хотя… не скажешь ведь, что оно не споспешествовало и моим любовным играм. Это все взаимосвязано. Но ведь и того не скажешь, что писание побуждалось жаждой сладострастных утех.

– Когда я встречу ее и перевезу на тот берег, – сказал Грицко, – то знаешь, что ей скажу? Я скажу ей: не держи на него зла. В конце концов, он поступил, как обычный мужик: он хотел тебя трахнуть и трахнул, а какой ценой – уже несущественно. Ты хотела его обмануть, да не вышло, это он обморочил тебя. А впрочем… – Он выпрямился и взмахнул веслом, лодка уже отчалила от берега и снова уплыла в туман… – …впрочем, зачем я буду все это ей говорить? Ты сам ей это расскажешь… когда-нибудь… позже… сам… – Голос его дрожал во мгле, а Грицко уже исчез, растворился в тумане, и только легкие волны льнули к берегу, поглаживали траву… – сам ей и расскажешь…

Я раскрыл сумку Марьяны, достал ключ и спрятал в карман, затем поднялся, собрал в пакет пустые бутылки, посмотрел в последний раз на пригласившую меня к смерти и пошел прочь. Из ближайшей телефонной будки я позвонил Ростиславу, как и договаривались, и сказал, что случилась: Марьяна где-то раздобыла настоящий яд и выпила его.

– Это был белый флакончик с черепом? – спросил Ростислав.

– Да, – удивился я его осведомленности.

– Это не яд, а снотворное. Я дал ей снотворное, сказав, что это сильнодействующий яд, однако для большей гарантии оставил ее на несколько минут в своем кабинете. На видном месте оставил флакон с черепом, но в него я также насыпал снотворные таблетки. Этот флакон исчез.

– Значит, она не умерла? – не верил я его словам.

– Нет. Сейчас я приеду. Ждите меня…

Я повесил трубку и, вернувшись к озеру, стал ждать. На островок я ступить не решался. Я ощущал ужас, прислушиваясь к каждому звуку, доносящемуся оттуда. А что если Ростислав задержится, а она придет в себя? Как я буду смотреть ей в глаза? Я сновал вдоль берега, прислушиваясь к каждому шороху, в какое-то мгновение мне показалось, что Марьяна там шевельнулась и что-то там хрустнуло, сердце мое замерло, я затаил дыхание и тревожно всматривался в темень, что-то тенью приближалось оттуда к мостику, и я уже приготовился к бегству, когда наконец сообразил, что это ветер пошалил в ивовых зарослях.

«Скорая» прибыла через полчаса, я провел взглядом врачей, спешащих на остров, и отправился к трамвайной остановке. Уже по дороге увидел, как «скорая» с Марьяной, стремительно обгоняя наш трамвай, умчалась к центру города. В эти мгновения я почувствовал, как во мне что-то надорвалось, я еле удержался, чтобы не заплакать, и все же одна неподвластная мне слеза выкатилась из ока.

4

Улочка была маленькая, узкая и очень странная для большого города. Своими допотопными домиками, старинными кривобокими хатками в окружении садов и огородов она напоминала глухой хуторок. Я достал из кармана бумажку, на которой рукой Ростислава был написан адрес Марьяны, и остановился возле покосившейся развалюхи с крышей, поросшей мхом. Калитка слегка взвизгнула, и оттуда прошмыгнул перепуганный рыжий кот. Я подумал, что стоит перестраховаться и проверить, не оставила ли она дома прощальную записку, и именно по этой причине стащил у нее ключ. Замок какое-то мгновение не поддавался руке незнакомца, но вот он клацнул, и я оказался в уютной кухне, посреди которой стоял накрытый белой скатертью стол, а в углу была старенькая изразцовая печка. Рядом – газовая плита. Над ней ровнехонько висели кастрюли и сковородки, видно, что старые, но вычищенные до блеска. Еще там был старинный буфет с кружевными занавесками, из-за которых выглядывали чашки и тарелки. Дверь из кухни вела в единственную комнату. Здесь она спала. Кровать аккуратно заправлена, книги в шкафу стояли ровными рядами за стеклом, на ночном столике в вазе – букет колокольчиков, в углу, накрытая вышитой салфеткой, стояла швейная машинка. Складывалось впечатление, что это не привычный интерьер ее жилья, а заметно подчищенный, множество милых мелочей, обычно скрашивающих наш быт, должны были исчезнуть и они исчезли. Ничего из того, что ей было по-особенному дорого или чем она пользовалась ежедневно, не должно было остаться. Ничего, что я мог бы взять себе на память. Я вернулся на кухню и только сейчас обратил внимание на едва уловимый запах горелого. Открыв чугунную дверцу печи, увидел свитки испепеленных бумаг, не все они сгорели дотла, на некоторых остались белые островки, исписанные каллиграфическим мелким почерком, принадлежавшим Марьяне. Попадались и скрученные почерневшие фотоснимки, на которых уже невозможно было что-нибудь различить, мои письма, отправленные до нашей первой встречи, вырезки из «Post-Поступа» с моими публикациями. А вот и обрывок интервью со мной, и слова «сейчас я живу один», подчеркнутые красным, слова, которые привлекли ее внимание и, возможно, побудили написать мне письмо. Я вспомнил ту дотошную журналистку, расспрашивающую меня о сугубо личном, и больше всего ее интересовало, женат ли я. После продолжительной беседы, когда я подробно ее рассмотрел и подумал себе «а почему бы и нет?», заподозрив в ней не только профессиональный интерес ко мне, наконец выдавил «сейчас я живу один» и увидел, как радостно заблестели ее глазки, а спустя неделю мы уже лежали с ней в постели, перечитывая в газете ее интервью со мной. А в то же самое время где-то на Майоровке неизвестная мне девушка подчеркивала красным карандашом отдельные строчки.

Я осторожно вытащил один из полуобгоревших листов и сразу узнал свое письмо. Она решила скрыть все следы, да, видно, терпения проследить, чтобы все сгорело как следует, не хватило. Извлек из печки и другие полуистлевшие листочки с ее записями, сложил их в кучку на подоконнике и начал читать…

«…этот дом приманивает меня, я не в состоянии противиться его силе, открываю дверь, там в большом зале множество дверей, напротив каждой стоят люди, они чего-то ждут, не обращают внимания на меня, а я не знаю, куда мне стать, ведь все двери уже заняты…»

«…а река уносит и уносит, а прибрежные ивы больно хлещут ветвями, ускользают из рук, и нет надежды на спасение, вода покрывает лицо…»

«…и так много света, что я закрываю глаза…»

Это были описания ее снов. И вдруг на одном из обрывков я читаю: «…я просыпаюсь среди ночи, ловлю его руку и прикладываю к своей груди, мне хочется, чтобы он их сжимал, чтобы стиснул сильно и больно, а еще лучше, чтобы надкусил и чтобы я увидела кровь на его зубах, а потом я отдаюсь ему с бешеной страстью, умирая от счастья, мне так хочется, чтобы он меня расцарапал, изранил, искалечил, но он такой нежный и ласковый, я же хочу боли, боли резкой, пронзительной, сладкой…» Что это? Описание сна или впечатления от одной из ночей? Если последнее, то, получается, она лишь делала вид, притворялась, что делает это неосознанно, словно сомнамбула. Зачем ей это понадобилось? Нет-нет, это должно быть сон, девушкам часто являются эротические сны, а впрочем, с чего это я взял, что речь в этой записке идет обо мне?

Другие обрывки я читал, уже затаив дыхание:

«…каждая смерть, увиденная мной, моих родных или знакомых, была моей, но та смерть, которая меня отыщет, станет чьей-то, а не моей, ведь я смерти не имею, а потом и подавно…»

«…тот, кто обречен покончить с собой, пребывает в нашем мире по случайности, но и никакому другому миру он не принадлежит…»

«…ожидание смерти понуждает к постоянному терпению, многократного продления этого медленного сползания в небытие, попыткам приспособиться к встрече с нею, которая настигнет неведомо где и неизвестно когда. Это меня мучает, изнуряет, наполняет страхом. Чего я боюсь? Неужели смерти? Нет, я боюсь внезапности, боюсь того, что не буду готова к ней, я боюсь этого ОЖИДАНИЯ, боюсь постоянного пребывания в распоряжении смерти. Я перед ней бессильна, а она готова в любой момент подстеречь меня, схватить и сбросить в бездну… Разве я не могу сама назначить себе свой последний час? Я должна сделать это. И это меня ничуть не страшит. Наоборот, возбуждает, окрыляет…»

«…жизнь, возможно, всего лишь несчастный случай, исподволь превращающийся в повинность…»

«…с того дня, когда я узнала, что обречена, у меня появилась привычка видеть в каждом живом человеке мертвеца, иногда мне кажется, что замечаю запахи разложения и могильных червей, копошащихся в его глазах… а спустя мгновение вдруг вижу себя на его месте…»

Я бережно сложил уцелевшие листочки, завернул их в платочек и спрятал в карман. Затем взял кочергу и разворошил в печке почти истлевшие бумаги, смешал их с серым пеплом и, чтобы никто никогда уже не смог прочитать ни одного брошенного на сожжение слова, поджег газету и бросил в огненный зев, чтобы выгорело все дотла. Перед тем как выйти, я вспомнил, что есть еще одна вещь, которую я должен непременно забрать отсюда. Вернулся в комнату и внимательно осмотрел все полки, книга была на месте. Я раскрыл ее на титульном листе и прочитал: «Марьяне – девушке моих снов. Юрко». Я спрятал «Девы ночи» за пазуху и вышел из хаты.

За проволочной сеткой орудовала тяпкой соседка, пропалывающая грядки. Завидев меня, на спросила:

– Вы по объявлению?

Я кивнул, хотя и не сразу сообразил, о чем речь.

– И что? Будете покупать?

– Похоже, нет. Хата старая. Разве что снести ее и построить новую.

– Так оно и будет. Место здесь хорошее, и огород большой.

– А кто здесь жил?

– Девчоночка. В Америку уехала. Сказала, что уже не вернется.

– И давно уехала?

– Да вчера. С одной дорожной сумочкой. И что она в той Америке потеряла – ума не приложу.

– А хата давно на продажу выставлена?

– С начала лета. Да вот желающих купить подворье что-то не видно. Нынче строиться, сами знаете, миллионером надо быть.

– Мне сказали, чтобы ключ я оставил вам.

– Хорошо, хорошо, можете оставить.

Эпилог

Я позвонил Ростиславу и услышал, что Марьяна убежала из больницы. У нее была ужасная истерика, когда она среди ночи очнулась, ее накололи успокоительными лекарствами, она уснула и спала до обеда, а может, только притворялась спящей, потому как под вечер, сразу после того, как Ростислав ушел с работы, выпрыгнула из окна и исчезла. Он спросил меня, не знаю ли я, куда бы она могла юркнуть. Я рассказал, что посетил ее хату, там ее не было, и, наверное, дома она уже не появится.

– Если объявится или позвонит вам, дайте мне знать, – попросил Ростислав.

Я пообещал, хотя и мало в это верил. Одно мне было ясно – она ни за что не желала пассивно ожидать своего конца. Могла сесть в поезд и уехать куда глаза глядят. Для всех, кто ее знал, она улетела в Америку.

С той поры я стал отсчитывать дни. Меня не оставляли мысли о ней. А что если она еще мне позвонит? Я хотел этого и в то же время боялся, пытался и не мог представить, что она могла бы мне сказать или какими словами я бы мог истолковать свое поведение, а больше всего я страшился того, что вот она появится и скажет: «Я пришла к тебе умирать». Каждый раз, когда я пытался представить это, холодный пот орошал меня, и все же с каким-то мазохистским упрямством каждый Божий день я представлял ее снова и снова, истязая душу этой безумной сценой, которая обычно завершалась тем, что я ее не впускал в свой дом, делая вид, что меня нет, по вечерам я не включал свет, приходил поздно и сразу укладывался спать. Ожидание звонка от нее превратилось в навязчивую химеру, и кто бы не позвонил, рука моя, поднимая трубку, дрожала. Однажды звонок раздался среди ночи. Мне подумалось, что звонит Христя из Америки, но, когда поднял трубку и сказал «Алло», услышал только тишину, сквозь которую еле-еле пробивалось чье-то робкое дыхание, я сказал «Алло» еще несколько раз, однако никто не откликнулся, тогда я спросил: «Христя, это ты?» – и трубку бросили. Меня охватил ужас: а что если это была Марьяна? Прошло ровно две недели. Уснуть в ту ночь я уже не мог. Я рухнул в кресло, налил вина и выпил. Мне показалось, что я из этого кресла и не вставал с той поры, когда Христя позвонила впервые. Я сидел и ждал неизвестно чего: возможно, еще одного звонка, а возможно, вещего знака. Так в кресле я и уснул, а проснулся от какого-то странного шума и галдежа, не на шутку испугавшего меня спросонку, я раскрыл глаза и увидел, что уже светает, а по комнате черной молнией мечется какое-то наваждение и жалобно вскрикивает, я нацепил очки – ах, это ласточка влетела в раскрытую форточку и теперь носилась, стремительно описывая круги по комнате, время от времени ударяясь о стекла окон, отчаянно вскрикивала и снова, трепеща крылами, устремлялась в полет по кругу. Я распахнул настежь все окна и выпустил ее. Теперь я уже не сомневался, что она умерла.