Ван Хутен ничего не сказал и отпил длинный глоток скотча.

Через минуту Огастус добавил:

– Ваша книга окончательно сблизила нас с Хейзел.

– Но вы же не близки, – заметил он, не глядя на меня.

– Это произведение почти окончательно сблизило нас, – сказала я.

Тогда он повернулся ко мне.

– Вы специально оделись, как она?

– Как Анна? – уточнила я.

Он молча смотрел на меня.

– Ну как бы да, – ответила я.

Он снова сделал длинный глоток и поморщился.

– Нет у меня проблемы со спиртным, – неожиданно громко объявил он. – Я отношусь к алкоголю, как Черчилль: могу отпускать шутки, править Англией, делать все, что душе угодно, но вот не пить не могу. – Он покосился на Лидевью и кивнул на свой бокал. Она взяла его и пошла к бару. – Только идея воды, Лидевью! – напомнил он.

– Да поняла я, – сказала она почти с американ ским акцентом.

Когда она принесла второй бокал, спина ван Хутена снова напряглась из уважения. Он сбросил шлепанцы. Ступни у него были на редкость уродливые. У меня на глазах Питер ван Хутен разрушал весь свой образ гениального автора, но у него были ответы.

– Кгхм, – откашлялась я. – Прежде всего разрешите вас поблагодарить за вчерашний ужин и…

– Мы оплатили им ужин? – спросил ван Хутен у Лидевью.

– Да, в «Оранжи».

– А, ну да. Благодарите не меня, а Лидевью: она наделена редкостным талантом тратить мои деньги.

– Мы очень рады, что вам понравилось, – сказала мне Лидевью.

– В любом случае спасибо, – произнес Огастус с едва уловимой ноткой раздражения в голосе.

– Ну, вот он я, – раздался голос ван Хутена через минуту. – Какие у вас вопросы?

– Э-э… – протянул Огастус.

– А по письму казался таким умным, – заметил ван Хутен Лидевью, имея в виду Огастуса. – Видимо, рак уже завоевал в его мозгу обширный плацдарм.

– Питер! – прикрикнула Лидевью.

Я тоже была шокирована, но одновременно меня странным образом успокаивало, что настолько неприятный человек не выказывает нам уважения.

– У нас действительно есть несколько вопросов, – произнесла я. – Я писала о них в моем и-мейле, не знаю, помните ли вы…

– Не помню.

– У него проблемы с памятью, – извиняющимся тоном сказала Лидевью.

– Ах, я был бы только рад, если б моя память ухудшилась, – огрызнулся ван Хутен.

– Итак, наши вопросы, – напомнила я.

– «Наши»! Надо же, королева какая, – сказал Питер, ни к кому в особенности не обращаясь, и снова отпил скотча. Я не знаю, каков скотч на вкус, но если он хоть немного напоминает шампанское, я даже представить не могу, как можно пить так много, так быстро и так рано с утра. – Тебе знаком парадокс черепахи Зенона?

– Мы хотели бы знать, что случится с персонажами после окончания книги, особенно с Анниной…

– Зря ты думаешь, что мне нужно выслушивать твой вопрос до конца, чтобы ответить. Ты знаешь философа Зенона? – Я неопределенно покачала головой. – Увы. Зенон жил до Сократа и, как считается, открыл сорок парадоксов в картине мира, предложенной Парменидом. Уж Парменида-то ты, конечно, знаешь? – спросил ван Хутен. Я кивнула: дескать, прекрасно знаю вашего Парменида – хотя понятия не имела, о ком идет речь. – Ну слава Богу, – сказал ван Хутен. – Зенон профессионально специализировался в поиске неточностей и избыточного упрощения у Парменида, что было несложно, потому что Парменид был демонстративно не прав везде и всегда. Парменид незаменим, как приятель, который на скачках всегда ставит не на ту лошадь. Но самый важный парадокс Зенона… Погодите, обрисуйте мне степень своего знакомства со шведским хип-хопом!

Я не поняла, шутит Питер ван Хутен или нет. Через секунду за нас ответил Огастус:

– Очень небольшая.

– Но вы, наверное, слышали оригинальный альбом «Ничегонеделанье» Афази и Филфи?

– Не слышали, – сказала я за нас обоих.

– Лидевью, поставь сейчас же «Бомфаллерала»!

Лидевью подошла к МП3-плейеру, повернула немного колесико и нажала кнопку. Отовсюду зазвучал рэп. Мне он показался совершенно обычным, только слова были шведские.

Когда песня закончилась, Питер ван Хутен выжидательно уставился на нас, до отказа вытаращив маленькие глазки.

– Да? – спросил он. – Да?

– Простите, сэр, но мы не знаем шведского, – пояснила я.

– Какая разница! Я тоже не знаю. Кому этот шведский, на фиг, нужен? Важность в том, не какую чушь лепечет голос, а какие чувства этот голос вызывает. Вы, разумеется, знаете, что существуют всего два чувства – любовь и страх, и эти Афази и Филфи лавируют между ними с легкостью, которой просто не найти в хип-хопе за пределами Швеции. Хотите еще раз послушать?

– Вы что, шутите? – не выдержал Гас.

– Простите?

– Это какой-то розыгрыш? – Гас посмотрел на Лидевью. – Да?

– Боюсь, что нет, – ответила Лидевью. – Он не всегда… Это довольно необычно…

– Заткнись ты, Лидевью! Рудольф Отто говорил, если вы не сталкивались со сверхъестественным, не пережили иррациональную встречу с ужасной тайной, тогда его сочинение не для вас. А я заявляю вам, юные друзья, что если вы не способны услышать натужно храбрый ответ страху в песне Афази и Филфи, тогда мой роман не для вас.

Я даже не могу выразить, насколько обычной была эта рэп-композиция, только на шведском.

– Так вот, – снова вернулась к теме я. – О «Царском недуге». Мать Анны в момент окончания книги собирается…

Ван Хутен перебил меня, одновременно барабаня по бокалу, пока Лидевью не наполнила его снова:

– Так вот, Зенон знаменит в основном своим парадоксом о черепахе. Представим, что вы соревнуетесь с черепахой. У черепахи на старте фора в десять ярдов. За время, которое вы потратите, чтобы пробежать эти десять ярдов, черепаха проползет, может, один ярд. Пока вы бежите этот ярд, черепаха уходит еще немного дальше, и так до бесконечности. Вы быстрее черепахи, но вам никогда ее не догнать, вы можете только сократить разрыв. Конечно, можно просто бежать за черепахой, не задумываясь, какие при этом действуют механизмы, но вопрос, как вы будете это делать, оказался невероятно сложным, и никто не мог решить проблему, пока Кантор не доказал, что некоторые бесконечности больше других бесконечностей.

– Гхм, – произнесла я.

– Я полагаю, это ответ на твой вопрос, – уверенно заявил он и щедро отхлебнул из бокала.

– Не совсем, – сказала я. – Нас интересовало, что произойдет после окончания «Царского недуга»…

– Я отрекаюсь от этого омерзительного сочинения, – оборвал меня ван Хутен.

– Нет, – возразила я.

– Простите?

– Это неприемлемо, – пояснила я. – Ясно, что повествование обрывается на полуфразе, потому что Анна умирает или слишком больна, чтобы продолжать рассказ, но вы написали, что расскажете о судьбе каждого героя, за этим мы и приехали. Нам, мне нужно, чтобы вы об этом рассказали.

Ван Хутен вздохнул. После нового бокала он сказал:

– Очень хорошо. Чья история вас интересует?

– Матери Анны, Тюльпанового Голландца, хомяка Сисифуса. Просто скажите, что случилось с каждым из них?

Ван Хутен закрыл глаза и надул щеки, выдыхая воздух, затем поднял глаза на неоштукатуренные деревянные балки, перекрещенные под потолком.

– Хомяк, – произнес он спустя некоторое время. – Хомяка возьмет себе Кристина, одна из подружек Анны до болезни. – Мне это показалось разумным: Кристина и Анна играли с Сисифусом в нескольких эпизодах. – Кристина возьмет его к себе, он проживет еще пару лет и мирно почиет в своем хомячьем сне.

Ну вот наконец-то что-то стоящее.

– Отлично, – сказала я. – Отлично. Так, а теперь Тюльпановый Голландец. Он мошенник или нет? Поженятся они с мамой Анны?

Ван Хутен по-прежнему разглядывал потолочные балки. Он отпил скотча. Бокал уже снова почти опустел.

– Лидевью, я так не могу. Не могу. Не могу! – Он медленно опустил взгляд и посмотрел мне в глаза: – Ничего с Голландцем не случится. Он ни мошенник, ни порядочный; он Бог, явная и недвусмысленная метафорическая репрезентация Бога, и спрашивать, что с ним сталось, – интеллектуальный эквивалент вопроса, что сталось с глазами доктора Эклбурга в «Гэтсби»[11]. Поженятся ли он и мама Анны? Мы говорим о романе, дорогое дитя, а не о каком-то историческом событии.

– Да, но вы же наверняка представляли, что с ними будет, пусть даже как с персонажами, независимо от их метафорического значения?

– Они придуманные, – ответил он, снова барабаня по бокалу. – С ними ничего не случится.

– Вы обещали сказать, – настаивала я, решив проявить упорство. Я видела, что нужно удерживать его рассеянное внимание на моих вопросах.

– Возможно, но я пребывал под ложным впечатлением, что ты не осилишь трансатлантический перелет. Я хотел дать тебе какое-то утешение, что ли. Зря я так поступил, надо было дважды подумать. Но если быть идеально честным, ребяческая идея, что автор романа обладает особой проницательностью в отношении героев своей книги, просто нелепа. Роман состоит из строчек, дорогая. Населяющие его персонажи не имеют жизни за пределами этих каракуль. Что с ними сталось? Они перестали существовать в ту минуту, когда книга закончилась.

– Нет, – запротестовала я, вставая с дивана. – Это все понятно, но как же можно не задуматься, что с ними будет потом? У вас больше всего прав придумать им будущее. Что станется с матерью Анны? Она либо выйдет замуж, либо нет, переедет в Нидерланды с Тюльпановым Голландцем либо не переедет, у нее либо будут еще дети, либо нет. Я хочу знать, как сложится ее жизнь.

Ван Хутен поджал губы.

– Обидно, что я не могу снисходительно отнестись к твоим ребяческим капризам, но я отказываю тебе в жалости, к которой ты привыкла.

– Я не нуждаюсь в вашей жалости, – сказала я.

– Как все больные дети, – бесстрастно заявил он, – ты говоришь, что не нуждаешься в жалости, тогда как от нее зависит само твое существование!

– Питер! – перебила Лидевью, но он продолжал, откинувшись на спинку шезлонга, уже не очень внятно выговаривая слова заплетающимся языком:

– Развитие больных детей неминуемо останавливается. Твоя судьба – прожить свои дни ребенком, каким ты была, когда тебе поставили диагноз, ребенком, который верит в жизнь после окончания книги. Мы, взрослые, относимся к этому с жалостью, поэтому платим за твое лечение, за кислородные баллоны, кормим тебя и поим, хотя вряд ли ты проживешь достаточно долго…

– Питер!!! – крикнула Лидевью.

– Ты – побочный эффект процесса эволюции, – продолжал ван Хутен, – которому мало дела до отдельных жизней. Ты неудачный эксперимент мутации…

– Я увольняюсь! – заорала Лидевью.

В ее глазах стояли слезы, но я была совершенно спокойна. Ван Хутен искал самый обидный способ сказать правду, которую я давно знала. Я несколько лет глядела в потолки комнат – от своей спальни до палаты интенсивной терапии – и уже много месяцев назад нашла самые болезненные способы описать свое состояние. Я сделала пару шагов и остановилась перед ним.

– Слушай, мажор, – сказала я. – Мне о раке ты не откроешь ничего нового. Мне от тебя нужно одно-единственное, после чего я навсегда уйду из твоей жизни: что станется с матерью Анны?!

Он поднял свои многочисленные дряблые подбородки и пожал плечами.

– О ней я могу рассказать тебе о не больше, чем, скажем, о прустовском Рассказчике, о сестре Холдена Колфилда[12] или о Гекльберри Финне после того, как он удрал на индейскую территорию.

– Вранье! Чушь собачья! Ну скажите, придумайте что-нибудь!

– Нет! И буду благодарен, если ты не станешь больше сыпать бранью у меня в доме. Это не годится для леди.

Я еще не совсем разозлилась, просто очень хотела получить то, что мне обещали. Что-то внутри меня переполнилось, и я с размаху шлепнула его по пухлой руке с бокалом. Остатки скотча оросили внушительную площадь лица великого писателя, а бокал, спружинив о толстый нос, по-балетному закружился в воздухе и вдребезги разлетелся о старинный деревянный пол.

– Лидевью, – спокойно произнес ван Хутен. – Один мартини, пожалуйста. С намеком на вермут.

– Я у вас уже не работаю, – сказала Лидевью через несколько секунд.

– Не глупи.

Я не знала, что делать. Уговоры не помогли. Буйство не сработало. Мне нужен ответ. Я прилетела сюда из Америки, потратила Заветное Желание Огастуса. Мне нужно знать!

– Вы когда-нибудь поймете, – уже невнятно произнес он, – почему вас так волнуют ваши глупые вопросы.

– Вы обещали!!! – выкрикнула я, и мой крик отдался в ушах бессильным воем Айзека в ночь разбитых призов. Ван Хутен не ответил.

Я стояла над ним, ожидая каких-нибудь слов, когда рука Огастуса легла мне на плечо. Он потянул меня к двери, и я пошла за ним. Вслед нам ван Хутен разразился тирадой о неблагодарности современных подростков и гибели культурного общества, а Лидевью почти в истерике кричала на него на быстром-быстром голландском.