За обеденным столом мы ели ленч с его родителями – сандвичи с арахисовым маслом, желе и вчерашнюю спаржу. Гас ничего не ел. Я спросила, как он себя чувствует.

– Великолепно, – ответил он. – А ты?

– Хорошо. Что вчера делал?

– Много спал. Я хочу написать для тебя сиквел, Хейзел Грейс, но эта постоянная треклятая усталость…

– Можешь просто рассказать, – предложила я.

– Я по-прежнему придерживаюсь своего пре-ванхутеновского мнения о Тюльпановом Голландце: не мошенник, но не так богат, как о себе говорит.

– А мать Анны?

– Здесь я еще не остановился на одном варианте. Терпение, кузнечик, – улыбнулся Огастус. Родители тихо смотрели на него, не сводя глаз, будто хотели успеть натешиться шоу Гаса Уотерса, пока гастроли еще в городе. – Иногда я представляю, как пишу мемуары. Мемуары сохранят меня в сердцах и памяти преданных поклонников.

– Зачем тебе преданные поклонники, когда у тебя есть я? – спросила я.

– Хейзел Грейс, ты такая же очаровательная и физически привлекательная, как я сам, поэтому тебе легко влюблять в себя окружающих. Фокус в том, чтобы вызвать восхищение и любовь у незнакомцев.

Я округлила глаза.


После ленча мы выходили на задний двор. У Гаса еще хватало сил перевалить через порог, отрывая от земли маленькие колесики, чтобы перекатились большие, – по-прежнему спортивный, несмотря ни на что, одаренный равновесием и быстротой рефлексов, которые даже обилие обезболивающих не могло полностью заглушить.

Родители оставались в доме, но, когда я оглядывалась на дверь в гостиную, я всякий раз встречалась с ними взглядом.

Минуту мы сидели молча, затем Гас сказал:

– Я иногда жалею, что тех качелей больше нет.

– С моего двора?

– Да. Моя ностальгия дошла до крайности, я способен тосковать по качелям, на которые ни разу не опускалась моя задница.

– Ностальгия – побочный эффект рака, – напомнила я.

– Нет, ностальгия – побочный эффект умирания, – сказал он. Над нами дул ветер, и тени ветвей скользили по нашей коже. Гас сжал мою руку: – Жизнь – хорошая штука, Хейзел Грейс.


Мы возвращались в дом, когда наступало время принимать лекарства. Их Гасу вливали вместе с жидким питанием через гастростому – пластиковую трубку, исчезавшую в его животе. На некоторое время он становился тихим, отключался. Мать хотела, чтобы Га с поспал, но он лишь отрицательно качал головой, когда она это предлагала, поэтому его, полусонного, оставляли в кресле.

Родители смотрели старое видео с Гасом и его сестрами. Девочки, наверное, были на тот момент моими ровесницами, а Гасу было лет пять. Они играли в баскетбол на подъездной аллее у другого дома, и Гас, совсем малыш, прекрасно вел мяч, будто родился с этим умением, бегая кругами вокруг смеющихся сестер. Я впервые увидела его игравшим в баскетбол.

– А у него хорошо получалось, – похвалила я.

– Видела бы ты его в старших классах, – откликнулся отец. – В первый же год уже выступал за школу.

Гас пробормотал:

– Можно мне вниз?

Мать с отцом везли кресло с Гасом по ступенькам. Кресло опасно подскакивало, но всякая опасность уже потеряла свою актуальность. Нас оставляли вдвоем. Он укладывался в кровать, и мы лежали рядом, под одеялом, я на боку, а Гас на спине, и моя голова прижималась к его костлявому плечу. Исходящее от Гаса тепло сквозь рубашку-поло грело мне кожу, мои стопы устраивали потасовки с его настоящей стопой, моя ладонь гладила его по щеке.

Когда я придвигалась к его лицу совсем близко, почти соприкасаясь носами, так, чтобы остались только его глаза, я не видела, что он болен. Мы целовались, а потом лежали рядом, слушая одноименный альбом «Лихорадочного блеска», и засыпали путаницей трубок и тел.


Проснувшись, мы раскладывали армаду подушек так, чтобы с удобством усесться на краю кровати и играть в «Подавление восстания-2: Цена рассвета». Я, естественно, играла плохо, но моя слабость была Гасу на руку. Это облегчало ему задачу умирать красиво: он прыгал под снайперскую пулю, жертвуя собой, или убивал часового, готового меня застрелить. Как он радовался, спасая меня! Он кричал: «Ты не убьешь мою девушку, международный террорист двусмысленной национальности!»

Мне в голову приходило симулировать удушье, чтобы он врезал мне под ложечку по Геймлиху[14]; может, тогда Гас избавился бы от страха, что жизнь прожита и отдана без всякой пользы. Но первую мысль сразу догоняла вторая – Гас физически не сможет с силой нажать мне под ложечку, придется признаваться, что это была военная хитрость, и дело кончится невыносимым обоюдным унижением.

«Чертовски трудно сохранять достоинство, когда восходящее солнце слишком ярко в твоих угасающих глазах», – думала я, пока мы охотились на плохих парней в развалинах несуществующего города.

Наконец входил отец и уносил Гаса наверх. В дверях, под ободрением, заверявшим, что дружба вечна, я опускалась на колени поцеловать его на ночь, после чего ехала домой и ужинала с родителями, оставляя Гаса съедать (и выташнивать) свой ужин.

Посмотрев телевизор, я ложилась спать.

Утром я просыпалась.

Около полудня я снова приезжала к Гасу.

Глава 17

Однажды утром, через месяц после возвращения из Амстердама, я подъехала к дому Гаса. Родители сказали, что он спит внизу, поэтому я громко постучала в дверь цокольного помещения и позвала:

– Гас?

Я нашла его бормочущим на языке собственного изобретения. Он намочил постель. Это было ужасно. Я даже смотреть не могла. Я закричала его родителям, они спустились, а я поднялась наверх, пока они его мыли.

Когда я спустилась снова, он медленно приходил в себя от обезболивающих перед новым мучительным днем. Я обложила его подушками, чтобы поиграть в «Подавление восстания» на голом, без простыней, матраце, но он так устал и плохо воспринимал происходящее, что делает, что лажал почти так же, как я, и каждые пять минут нас убивали. Никаких героических смертей, только глупые.

Я ничего ему не говорила. Мне почти хотелось, чтобы он забыл о моем присутствии. Я надеялась, что он не помнит, как я нашла любимого человека невменяемым, лежащим в огромной луже собственной мочи. Я надеялась, что он посмотрит на меня и спросит:

– О-о, Хейзел Грейс, что ты тут делаешь?

Но к сожалению, он все помнил.

– С каждой минутой я все глубже понимаю значение фразы «смертельное унижение», – сказал он наконец.

– Я не раз писалась в постель, Гас, поверь мне. Подумаешь, большое дело.

– Раньше ты… – начал он и резко, болезненно вздохнул, – …звала меня Огастус.


– Я знаю, – продолжил он спустя несколько минут, – это щенячье ребячество, но я всегда надеялся, что мой некролог будет во всех газетах, потому что к концу жизни мне будет чем гордиться. Меня не покидало тайное подозрение, что я особенный.

– Ты и есть особенный, – заявила я.

– Ну, ты же понимаешь, о чем я говорю, – произнес он.

Я прекрасно понимала, просто не соглашалась.

– Мне все равно, появится мой некролог в «Нью-Йорк таймс» или нет, лишь бы ты его написал, – сказала я Гасу. – Ты говоришь, ты не особенный, потому что о тебе не знает мир, но это же оскорбление для меня. Я о тебе знаю!

– Вряд ли я столько протяну, чтобы написать твой некролог, – ответил он вместо извинений.

Я была подавлена и расстроена из-за него.

– Я хочу заменить тебе все, но не могу. Только этого тебе всегда будет мало. Однако это все, что у тебя есть, – я, твоя семья и этот мир. Это твоя жизнь. Жаль, если все это плохонькое и кривенькое, но уж какое есть. Ты не станешь первым, кто ступит на Марс, и не будешь звездой НБА, и не выловишь последних нацистов. Посмотри на себя, Гас. – Он не ответил. – Я не говорю, что…

– Нет, как раз это ты и говоришь, – перебил Огастус. Я начала извиняться, но он сказал: – Нет, это ты меня прости. Ты права. Давай просто играть.

И мы просто играли.

Глава 18

Я проснулась от песни «Лихорадочного блеска», которую Гас предпочитал всем прочим. Значит, звонил он или кто-то другой с его телефона. Я посмотрела на будильник: два тридцать пять ночи. «Умер», – мелькнула мысль, и все во мне взорвалось черной дырой одиночества.

Я едва выдавила:

– Алло?

И замерла в ожидании аннигилирующего голоса кого-либо из его родителей.

– Хейзел Грейс, – слабо сказал Огастус.

– Слава Богу!.. Привет. Привет. Я тебя люблю.

– Хейзел Грейс, я на бензозаправке. Со мной что-то творится. Помоги мне.

– Что? Где ты?

– Скоростное шоссе на Восемьдесят шестой и Дитч. Я что-то сделал с гастростомой, не могу разобраться что, и…

– Я звоню в «девять-один-один», – перебила я.

– Нет-нет-нет-нет, они заберут меня в больницу. Хейзел, слушай меня. Не звони туда и моим родителям тоже. Я тебя в жизни не прощу. Не звони, пожалуйста, просто приезжай, пожалуйста, приезжай и поправь эту чертову гастростому. Блин, Боже, ну глупейшая ситуация. Не хочу, чтобы родители знали, что я уехал. Пожалуйста! Все лекарства с собой, я только ввести их не могу. Пожалуйста. – Он уже плакал. Я никогда не слышала, чтобы он так рыдал где-нибудь, кроме Амстердама.

– Ладно, – сказала я. – Выезжаю.

Я сняла маску ИВЛ, вставила в ноздри канюлю, открыла подачу кислорода, положила баллон на тележку и надела кроссовки, очень подходящие к розовым пижамным штанам и футболке с баскетболистом Батлером, которую раньше носил Гас. Я взяла ключи из выдвижного ящика на кухне, где их держала мама, и написала записку на случай, если родители проснутся, пока меня не будет.


Поехала проверить, как там Гас. Это важно. Извините.

Я вас люблю. Хейзел.


Пока я ехала пару миль до заправки, я проснулась достаточно, чтобы удивиться, отчего это Га с уехал из дома посреди ночи. Может, у него начались галлюцинации или в нем взыграли фантазии о мученичестве за правое дело?

Я мчалась по Дитч-роуд, пролетая на желтый свет и превышая скорость – в основном чтобы скорее добраться к Гасу, но отчасти в надежде, что меня остановят полицейские и у меня появится уважительная причина рассказать, что мой умирающий бойфренд застрял у бензозаправки из-за отказавшей гастростомы. Но ни один полицейский мне не попался. Решение предстояло принимать самой.

* * *

На парковке было всего две машины. Я подъехала к «тойоте» Гаса и открыла дверцу. Внутри загорелся свет. Огастус сидел за рулем, покрытый собственной рвотой, схватившись за живот, откуда выходила гастростома.

– Привет, – промямлил он.

– О Боже, Огастус, тебе обязательно надо в больницу.

– Пожалуйста, хоть посмотри!

Давясь от запаха рвоты, я нагнулась и осмотрела живот, где чуть выше пупка хирурги вывели гастростому. Кожа вокруг трубки была горячая и ярко-красная.

– Гас, боюсь, это какая-то инфекция, мне этого не поправить. Ты почему здесь? Чего тебе дома не сидится? – Его снова вырвало, причем сил у него не осталось даже отвернуться. Все попало ему на колени. – Мальчик мой, – прошептала я.

– Я хотел купить сигарет, – кое-как выговорил он. – Я потерял свою пачку. Или ее у меня забрали, не знаю. Сказали, принесут мне другую, но я хотел… купить сам. Хоть одну мелочь хотел сделать сам.

Он смотрел прямо перед собой. Я тихо достала мобильный и опустила глаза, чтобы вызвать «скорую».

– Прости меня, – сказала я Гасу. «Девять-один-один, какая у вас проблема?» – Здравствуйте, я на скоростном шоссе у Восемьдесят шестой и Дитч, срочно нужна «скорая». У самой большой любви моей жизни отказала гастростома.


Он поднял на меня глаза. Это было ужасно. Я с трудом заставляла себя глядеть на него. Огастус Уотерс, улыбавшийся уголком губ и сосавший незажженные сигареты, исчез; вместо него в машине сидело отчаявшееся, униженное создание.

– Вот и все. Я даже курить больше не могу.

– Гас, я люблю тебя.

– Где же мой шанс стать для кого-нибудь Питером ван Хутеном? – Он слабо ударил по рулю, и в тишине прозвучал резкий сигнал. Гас заплакал. Он откинул голову назад и уставился на потолок. – Ненавижу себя, ненавижу себя, ненавижу все это, ненавижу все это, я сам себе противен, ненавижу это, ненавижу, ненавижу, дайте, блин, мне умереть спокойно!

По законам жанра, Огастусу Уотерсу полагалось до конца сохранять чувство юмора, не дрогнув ни на мгновение, а его дух должен был неукротимым орлом парить в эфире до того, как радостно слиться с миром.

Но правда была передо мной – жалкий юноша, отчаянно желающий не быть жалким, кричащий, плачущий, отравленный инфицированной гастростомой, помогающей ему оставаться в живых, но не жить.

Я вытерла ему подбородок, взяла лицо ладонями и опустилась на колени совсем рядом, чтобы видеть его глаза, которые еще жили.

– Мне очень жаль. Я хотела бы жить, как в том фильме о персах и спартанцах.

– Я тоже, – ответил он.