Елена Хаецкая

Византийская принцесса

Глава первая

Человека не существовало, пока он не открыл глаза.

Вокруг него была только темнота, и в этой непроницаемой тьме кто-то дышал, совсем беззвучно: близость человеческих тел угадывалась не столько по звуку или теплу, сколько по ощущению тесноты, которое они вызывали.

Человек стоял, боясь пошевелиться. Его окружало небытие, готовое в любой миг пробудиться к жизни. Затем поблизости вспыхнул и услужливо оказался в его руке факел, и тотчас пламя встретилось со взглядом широко раскрытых темных глаз. Крохотное, преувеличенно резкое отражение того же пламени плясало в расширенном зрачке.

Факел медленно описал в черноте широкую дугу, и эта дуга света оказалась населена лицами. Застывшие в ожидании, когда им прикажут ожить, они смотрели на человека, а он смотрел на них. Огонь перемещался с одного лица на другое, и они, попеременно вызываемые из пустоты, представали то прекрасными, то пугающе безобразными; изогнутые черные брови дрожали на гладких лбах, отбрасывая странные тени и сливаясь с мраком, истекающим из глаз.

Затем факел сам собою направился на середину комнаты, и из глубины ее, точно из бездны, выступил последний образ: необъятный черный атлас и плывущее над ним бледное пятно лица. Человек с факелом никак не мог разглядеть его черты: искажаясь и дрожа, они смазывались перед его взором, и вдруг он понял, что плачет. Растворенное в мужских слезах, женское лицо казалось таким древним, словно принадлежало какой-то давно умершей богине с раскосыми глазами и треугольной улыбкой на молчаливых губах, раскрашенных кровью.

Он обернулся к своим спутникам, которые ожидали где-то за порогом, и крикнул:

— Откройте здесь окна!

С усилием поддались ставни, яркий свет хлынул в комнату вместе с потоками горячего свежего воздуха.

Он снова повернулся и посмотрел на ту женщину, которая заставила его плакать. Она больше не была неподвижной. Теперь она задыхалась. Ее пальцы пробежали по лифу, лихорадочно дергая шнуровку, и вдруг лиф распался надвое, освобождая маленькую, почти детскую грудь.

Человека не существовало, пока он не раскрыл глаза и не начал любить.

* * *

Диафеб Мунтальский приходился Тиранту двоюродным братом, но часто их принимали за родных — настолько они были похожи: оба рослые, темноволосые, с очень светлыми глазами и особенной манерой смотреть не мигая, как бы нарочно смущая собеседника. Диафеб, впрочем, был чуть пониже ростом, чем брат, а волосы у него вились изумительным образом, и если он наматывал на палец локон, тот оставался скрученным. Этот фокус приводил в восхищение девиц и вызывал тайную (для Диафеба, разумеется, явную) зависть Тиранта.

Имелась и еще одна черта, роднившая кузенов, — до ближайшего времени оба неизменно оставались насмешниками во всем, что касалось любовных страданий и переживаний. Любовь скучна и однообразна, утверждали оба.

Особенно злодействовал на сей счет Тирант. О, он рассмотрел предмет и справа, и слева и вполне в состоянии был, зевая, дать полезный совет страдальцу-влюбленному; но если тому взбредало на ум поблагодарить за устроенное таким образом счастье, Тирант искренне недоумевал. Счастье? Добрый совет? Помилуйте, он просто, — широкий зевок, — сказал что-то несущественное и, в общем и целом, пошлое…

Рассмотренная с величайшим тщанием, разъятая на члены и всесторонне изученная, любовь была Тирантом повержена и обращена в ничто.

Самонадеянный рубака, он даже не подозревал о том, что противник лишь прикидывается побежденным. Все это неподвижное лежание у его ног лицом вниз оказалось сплошным притворством. Дождавшись своего часа, любовь обратилась против своего победителя и коварно поразила его в пяту. Тирант и ахнуть не успел, как сладкий яд разлился по его крови.

Мог ли он не распознать признаки болезни, которую сам же с холодным бесстрастием ученого мавра изучал на других? Да у него ни единого сомнения не возникло в том, что с ним приключилось! И, будучи рыцарем весьма учтивым и во всех правилах сведущим, Тирант признал свое поражение мгновенно.

* * *

Всего неделю назад, созерцая великий город с борта корабля, Тирант был свободен и счастлив. Сейчас ему казалось, что тогда он был на десятки лет моложе.

Так взрослый человек со вздохом сожаления о своей утраченной невинности смотрит на ребенка — и в то же время знает, что ни за какие блага мира не променял бы свой опыт на эту невинность…

А тогда они с братом дружно смеялись. Диафеб с убийственным всезнайством рассуждал о византийках, которые на лицо всегда бледны, хоть и ходят под жгучим солнцем, в постели неистово страстны, хоть и предаются любви под черным пологом, а в церкви столь набожны, что во время молитвы кровь сочится у них из-под ногтей.

Говорил он и о странных греческих буковках с крючками. «И вот, кузен, как-то раз одна глупая женщина прочитала богословскую книгу и истолковала ее в своей душе совершенно неправильно. И после этого все буквы с книги осыпались, — разглагольствовал Диафеб с рассеянным видом, как бы перебирая в мыслях нечто общеизвестное. — Упавшие буквы собирали по всему покою и слуги, и ученые мужи. Их складывали обратно в книгу, но упрямые значки совершенно не желали держаться на странице. Осталась только буква „по“ — у нее оказался удобный крючок, и вот им-то она и зацепилась…»

«Если бы такое произошло у нас, — подхватил Тирант, не желая отставать от брата, — то мы сохранили бы, несомненно, букву „s“, ибо у нее целых два крючка, и с этой буквы начинаются все самые важные слова, например „святость“, „страсть“, „соединение“…»

Морской ветер свободно разгуливал под одеждой, и его хотелось выпить, как подсоленную воду. Город впереди покачивался, точно размещался на спине гигантского кита, всплывшего среда волн и забывшего погрузиться.

Константинополь и небольшой кусок земли вокруг столицы — вот и все, что осталось подвластным византийскому императору. Все остальные земли захватили турки. До последнего времени греческое рыцарство более-менее успешно отражало атаки неприятеля, однако несколько месяцев назад в кровопролитном сражении погиб единственный сын императора, в котором и заключалась вся надежда страны.

Оставшись без полководца, армия начала терпеть одно поражение за другим; при дворце возобновились интриги. Империя ускользала из рук. Она все еще была великолепна, но вместе с тем ветшала: так блекнет и рассыпается гобелен, из которого вдруг исчезают все нити красного цвета.

И император решился вызвать из Франции лучшего рыцаря из всех, о ком в те годы шла молва, — Тиранта Белого родом из Бретани, победителя множества турниров.

Получив письмо с просьбой помочь отразить непрерывные атаки турок, Тирант согласился не раздумывая.

«Удивительным образом устроен мужчина, — сказал своему другу и кузену мудрый юнец Диафеб. — В годы молодости он набирается сил, побеждая в боях и турнирах соперника за соперником, и мощь его только растет, невзирая на множество ран, которые он при этом получает. И так будет продолжаться до наивысшего мига его славы и торжества — то есть покуда он не познает истинную любовь. И как только это произойдет, мужчина начнет склоняться к упадку, ибо только тогда он станет жить по-настоящему и, следовательно, стареть и постепенно умирать».

«Чушь!» — ответил на это Тирант.

И пока Диафеб просматривал счета, прибывшие с Сицилии (вместе с людьми, ответственными за наем солдат в войско), Тирант отправил пажа с поручением закупить пять больших ящиков сигнальных рожков.

«Арбалетчикам, стало быть, полдуката в день, — пробормотал Диафеб, — а прочим пешим воинам по дукату… Надо было прибавить, тогда не пришлось бы ездить из Сицилии в Неаполь… — Затем он поднял глаза на Тиранта, который явно ожидал от него ответа на свою реплику, и добавил: — Почему это вы говорите „чушь“? По-вашему, я не знаю предмета, о котором взялся рассуждать?»

«По-моему, вовсе не знаете».

И Тирант громко фыркнул, раздувая ноздри.

Диафеб, склонив голову, рассматривал его как некую диковину и вынужден был признать, что брат его представляет собою некое завершенное и в своем роде совершенное произведение искусства, ибо каждый элемент его одежды имел определенное значение и каждый предмет, которым он обладал, был наделен собственной историей, подобно тому, как собственную историю имеет каждый человек, и у одного эта история долгая и значительная, а у другого — короткая и незначительная.

Наконец Диафеб сказал:

«Не подумайте, будто я взялся судить о деле, которое мне безразлично, но из бесед с мудрыми людьми, и особенно с отшельниками, мне доподлинно известно, что женская любовь, а тем паче взаимная, для истинного рыцаря губительна. Помилуйте! До сих пор у вас в голове обитали только сражения, битвы, кровопролития, турниры, воинские хитрости, поединки насмерть и прочие увлекательные предметы, способствующие целомудрию тела и духа. Но если какая-либо женщина возбудит в вас истинную любовь и, упаси Боже, ответит на ваши чувства, вы непременно погибнете, зачахнете и умрете, помяните мое слово. Однако самое ужасное — то, что это неизбежно».

«А коль скоро такова судьба всех истинных рыцарей, — беспечно сказал Тирант, — то и не будем размышлять об этом раньше времени».

В Неаполе его агентам удалось набрать достаточное количество оборванцев, которые с радостью прикрыли срам доспехами и схватились за копья и мечи, подобно тому, как утопающий в болоте хватается за палку, протянутую ему ради спасения.

Лошадей завели на корабли и поместили в специально устроенные стойла с ременными петлями, дабы животные эти не разбили галеры копытами, испугавшись во время сильной качки.

Погода, впрочем, стояла чудесная, и попутный ветер наполнял паруса, выгнутые, как спина акробата, так что весла бездействовали, а вместе с веслами бездельничали и люди.

Едва только впереди сияющим облаком явилась суша, Тирант приказал поднять два больших штандарта короля Сицилии и вдобавок развернул и собственный штандарт; повсюду на кораблях заиграла музыка, такая громкая, что ее, должно быть, слышали на самых отдаленных улицах великого города.

Когда Константинополь стал уже виден с палубы, Тирант разглядел высокий помост и на нем крошечную сидящую фигурку — императора. Ветер у берегов дул прямо в нос кораблям и был такой сильный, что галеры никак не могли подойти и причалить, и им пришлось двигаться галсами, отчего с берега казалось, будто корабли нарочно танцуют перед императором, прохаживаясь то одним боком, то другим.

Наконец они приблизились к пристани и бросили якорь, и Тирант первым спустился на византийскую землю, а Диафеб шел с ним бок о бок и весело озирался по сторонам.

Та радостная сила, что переполняла Тиранта, при соприкосновении его ступни с греческой почвой готова была хлынуть наружу; он шел медленно, выпрямившись во весь рост, точно боялся расплескать драгоценную ношу. Трубы гремели повсюду, так что не было от них спасения, и музыка эта превратилась в новую стихию, страшнее и неудержимей морской бури.

Тирант был хорош, как Ахиллес, в бригантине со стальными пластинами и позолоченными заклепками, которые составляли ромбические узоры, и в длинном сюрко ослепительно белого цвета.

И Диафеб, шагавший рядом, был хорош не менее брата, только сюрко у Диафеба было коричневое, отчего и не оставалось ни у кого сомнений в том, что Тирант Белый — глава всего воинства, а Диафеб Мунтальский — его друг и ближайший помощник, но отнюдь не полководец.

И император встал навстречу прибывшим бретонским рыцарям и поцеловал их в уста, приветствуя своих новых друзей.

И праздничное, победоносное настроение начало потихоньку умирать в их душах. Везде в Греческой империи ощущалась усталость, некая недостаточность, истощенность жизненных сил, тем более очевидная, что материальных средств хватало и даже было с избытком. Золото, драгоценные камни, припасы, корабли, лошади, доспехи — все это как будто ожидало, пока явится человек и одушевит их.

* * *

В первые дни Тирант осматривался на новом месте с некоторой самонадеянностью. Увиденное ему нравилось. Имелись под рукой и люди, чтобы командовать ими, и лошади, чтобы нести их в бой, и оружие, чтобы разить врага, и хлеб, чтобы питать солдат и обывателей, и деньги, чтобы привлечь наемников.

Император, немолодой, с серебряной сединой в черной бороде и волосах, начал с того, что прямо во время церемонии прибытия вручил Тиранту жезл из массивного золота с византийскими орлами и пестрыми эмалированными вставками. Орлы на жезле шевельнулись, словно раздумывали, признать им руку нового хозяина или же клюнуть ее до крови, но остались неподвижны и только чуть по-иному сложили крылья.