– Я сделала? Да он таким родился! Он по квартире своих родителей до сих пор как по минному полю ходит. Они живут на проспекте Вернадского, так у него еще с Фрунзенской аллергический насморк начинается. Клянусь, к каким врачам только его не водила, и иголки в него втыкали, и все… А мой психолог говорит, это крыша едет, крышу надо лечить.

– Сколько вы уже живете отдельно? – спросила Дин.

– Да почти три года.

– И вы хотели бы его вернуть?

– Что упало, то пропало. Я о другом болею, вот Ирка утверждает, что у Тихони с Пупсиком любовь. Что же это за такая любовь, если из-за нее человек становится полным дерьмом? Я в такую любовь не верю. Конечно, мы все за это время испаскудились, чистых не осталось, у меня у самой грязный бизнес, ну так я в целки и не лезу. Но Пупсик? Все за родительской спиной по жизни сделала, все фальшью, все обманом. Я-то Тихоню на свои деньги покупала, а она-то на папашины!

– Какая разница, чьи деньги, главное, кто больше дал, ты же нас сама учишь рыночной психологии, – поддела я.

– Да она и тебя всю жизнь на вранье держала, в хвост и в гриву имела, – ответила Ёка.

– Она не виновата, ее так воспитали. Вся семья на мифологии держится. Не умеет она на другом языке говорить, не слышала другого, у нее просто мозги перекошены, как аллергический насморк у Тихони…

– Ее воспитали? Господи, да я в бараке выросла! Да я в таком случае вообще по людям должна ходить ногами? – заорала Ёка.

– Так ты и ходишь, – не без удовольствия заметила я, посвященная в особенности Ёкиного бизнеса.

– Хожу, так я и плачу за это сама! Мне ничего с неба не падало! Мне никто квартирок за интимные услуги не оставлял.

В прежние времена меня бы затрясло от такого текста, а теперь я только ухмыльнулась и прокомментировала:

– Видишь ли, Дин, все мои знакомые и родственники были свидетелями того, что, когда Димка уезжал, кроме меня, он мог оставить квартиру только советской власти, которую любил еще меньше, чем меня… Но жизнь последних лет так затуманила мозги, что их рабочей версией стала история обо мне, как о содержанке и вымогательнице.

– Почему? – торопливо спросила Дин.

– Посмотрела бы я на тебя сейчас без Димкиной площади, – фыркнула Ёка.

– Думаешь, я бы, как ты, пошла алкашей по коммуналкам спаивать и к старушкам уголовников подселять? – спросила я.

– А куда б ты делась?

– Делась бы, уверяю тебя. – Мне хотелось сказать много, но я наступила себе на язык. Я вспомнила Ёкину мамашу, ее легендированного отца, который то ли был, то ли не был. Вспомнила, как сладострастно перлась эта мамаша в каждый миллиметр брака дочери, как в случае сопротивления шантажировала суицидом и, вопя о поруганном материнстве, направлялась в туалет с Тихониным ремнем в руках. Вспомнила, как каждый раз, взламывая дверь и падая в ноги, Ёка и Тихоня так и не призадумывались, что в их туалете ремень с целью повешенья, собственно, и прикрепить не к чему. Вспомнила, что родилась и выросла Ёка в подвальной комнате города Армавира, в окно которой были видны только спешащая мимо советская обувь, бросаемые огрызки яблок и бумажки от мороженого. И градус реванша у Ёки совсем не тот, что может и должен быть у меня, выросшей в инфантильной логике «сами придут, сами все принесут».

– Да жил бы он со мной прекрасно, если б ты не помогла, – рявкнула Ёка.

– Жил бы с тобой, спал бы с Пупсиком, жаловался бы мне, – обозлилась я. – И мы все вместе были бы уже в психушке, в одной палате…

Как-то в застой мы с Ёкой зашли в арбатский «Детский мир», подхватить одежки детям и на себя что-нибудь глянуть. Как все бедные бабы, не отрастившие задницы, мы одевались в «Детском мире», припудривая платьица и плащики новыми пуговицами и бойкими поясочками. Это, конечно, особенно их не прятало, и сами мы определяли в толпе таких же умниц за километр, но выхода не было, а мужики, ради которых наряжались, все равно были без глаз. Им хоть Нина Риччи, хоть фабрика «Большевичка», один хрен, лишь бы выслушали про их комплексы. А нам для самолюбия притворяться безвкусными почему-то было выгоднее, чем выглядеть нищими. Как говорила одна пожилая великолепная дама: «Я умру, и из-за того, что у меня всю жизнь не было денег, никто не узнает, какой у меня был хороший вкус».

И вот в примерочной кабинке, когда Ёка с усердием вползала в летний сарафан, на десятом году общения я вдруг обнаружила, что у нее очень красивые ноги.

– Ёка, – возмутилась я, – какого черта ты прячешь такие ноги? Если у тебя есть такие ноги, их надо носить!

– Куда мне их носить? – устало спросила она.

– Красота – это национальное достояние, – начала было я любимую работу по эстетизированию знакомых женщин. У меня даже в метро начинался зуд, когда напротив сидел человек, изо всех сил делающий себя непривлекательным.

– Глуши музыку, – ответила Ёка, рассматривая обработку внутреннего шва, – мне и так красиво. Смотри, оверлок как иностранный. Этикетки отпорю, скажу, что Польша. По двадцать рублей запросто толкну.

Работа над образом Пупсика была не менее благодарной. Она поплыла после родов и из всех форм одежды выбрала старушечью. Черные и серые пиджаки спрятали ее от самой себя и от человечества. Как художница, я знаю, что табу на цвет – это табу на собственную сексуальность. Как вы одеваетесь, грубо говоря, так вы и трахаетесь.

Я знаю, зачем прячутся в пиджак женщины, идущие во власть. Затем, что там нельзя быть женщиной, опасно, невыгодно, наивно, все что хотите. Пиджак на женщине во власти – все равно что бронежилет на омоновце. Но зачем бабы, дистанцированные от власти, надевают черные пиджаки, моему уму непостижимо. Видимо, для того, чтобы ни разу в жизни так и не одеться интересно, чтобы из девочки-подростка, которой «еще все рано», через пиджак, в котором «жизнь прошла стороной», переползти в старушку в жакетке, которой «все уже поздно», так и не откусив яблока, рекламируемого змием.

У меня самой были проблемы с тряпками, я всегда крутилась между джинсовым и вечерним вариантами. Элегантная ежедневность долго не давалась мне. Особенно когда стилистика делового костюма новых русских навязала силуэт военизированной отличницы. Мне пришлось долго подхиппаривать платья и подвечернивать свитера. Я помню, мне шила актриса, знающая толк в шмотках. Она час смотрела, как я обживаю платьице, хмурилась, а потом сформулировала:

– Вся работа мимо. Оно никакое! В нем не хватает бля-динки…

Мучилась час, прикидывая тесьмы, пуговицы и ремни, а потом пришила на плечо кусок меха, споротый со старого сапога. И оно засияло. И скажу вам, не одно мужское сердце было разбито мной в этом платьице.

Глаза бывают функциональные, интеллектуальные и чувственные по способу считывания информации. У Ёки и Пупсика глаза функциональные. Они не видели мира, они его фиксировали, как водитель – дорожные знаки. Вместо цвета, объема и линии они видели понятия. Вместе с большинством людей они ощущали жизнь как толковый словарь.

Говорить о шмотках, деревьях, домах, мостах, закатах и прочих дизайнерских жестах планеты я могла только с Димкой. Он знал этот язык: красил стены в комнате в разные цвета, рисовал лаком для ногтей горох на белом галстуке, отстрачивал борт пиджака кожей от старой сумки, делал из бутылки вазу, а из вазы абажур и стилизовал на себе все от пробора до подошвы. Он приручал вещи, и за это они его любили и слушались. Я убеждена, что человек, не наладивший отношения со своими вещами, никогда не наладит их с телом, а уж тем более с душой…


– Еще неизвестно, сколько бы он спал с Пупсиком. Все приедается… – промямлила Ёка, остыв.

– Сейчас приду, – выскользнула я на кухню, на которой мне нечего было делать, и начала ожесточенно драить замоченную с вечера подгоревшую кастрюлю.

Конечно, у меня рыльце было в пушку. Но все эти сексуально-мономатриальные радости внутри одной компании, решаемые как задачка про козла, капусту и лодочника, в которой кто-то обязательно будет накормлен чьим-то мясом…

Я отчетливо видела, как у Пупсика и Тихони друг с другом начинает отрастать пол, насмерть забитый в браке. Как я могла не помогать им?

Я сунулась к зеркалу в ванной, встретила ненакрашенное лицо с утренней неспрятанностью возраста, особенно яркой на фоне вечернего платья и дурацкого сердечка на груди, и начала торопливо приводить себя в порядок. Глупо было пережевывать снова эту жвачку, но я вспомнила вечер…

Мы с Андреем были фиктивно разведены, но прекрасно жили. Пупсик зашла поплакаться и оттянуться.

– Васька приходит только потрахаться и наговорить гадостей. Приносит какую-то дорогую жратву. Через ребенка перешагивает, как через кошку. Утром просыпаюсь, его уже нет. И вроде возразить нечего: мама всегда болеет, папа всегда стучит на машинке, я – у плиты, а Ваське нужны условия писать диссертацию. И я просыпаюсь такой униженной, что мне не хочется жить, – говорила она, то расстегивая, то застегивая на волосах заколку с темным бантом в манере провинциальной учительницы.

– И тебя все это перестало устраивать? – спросила я.

– Перестало.

– А почему бы не сказать «нет» в постели, если тебя это перестало устраивать?

– «Нет»? Я не могу сказать ему «нет»!

– Почему?

– Я не могу этого объяснить. Ты же знаешь, мне вообще трудно сказать «нет».

У меня была приятельница, состоящая в четвертом неудачном браке. Родители заглаживали ее с детства, как асфальт катком, она по жизни не имела права на протест, как Пупсик. В возрасте пятидесяти лет, после того, как ей удалили матку, она первый раз сказала «нет» папаше-профессору на какое-то пустяковое требование. Через полчаса папашу увезли на «скорой» с инфарктом, он не был готов к тому, что его немолодая дочь начала иметь собственные желания. Для меня это было экзотикой, у меня в жизни «нет» было первым словом, а «мама» – вторым.

– Лида, – сказала я Пупсику, – кто-то должен помочь тебе сказать «нет» первый раз, иначе ты погибнешь. Учись говорить «нет» сначала кому-то другому, кому тебе легче отказать: родителям, друзьям…

– Родителям? Это ты ненавидишь свою мать, а мне мама – лучшая подруга, – поджала губы Пупсик. Я наступила на любимую мозоль. Мать Пупсика, перманентно смертельно больная дама, проводящая жизнь в старом халате, несвежей ночной рубашке и презрении к человечеству, дружила с Пупсиком, как червяк дружит с грибом.

Родители Пупсика, в юности приехавшие из Еревана, имея на двоих двадцать процентов армянской крови и пятьдесят еврейской, усиленно строили из себя армян, чтобы не прослыть евреями. На двоих они сделали одну папашину карьеру. Мать вроде бы пыталась дернуться в другой брак, потом одумалась и родила Пупсика, на плечи которой было взвалено сохранение родительской семьи.

К старости из активной дамочки мать Пупсика превратилась в невостребованную жену начальника, а отцу бес стукнул в ребро. В отсутствие жены и дочки в комнате он даже нас с Ёкой, здороваясь, успевал за все потрогать, а уж в миру… Все его кореша давно поменяли жен на страстных артисток и длинноногих секретарш, и мать круглые сутки плела паутину разговоров про общую безнравственность и благополучие семьи на общем фоне. О похождениях Пупсикова брата ходили легенды, над которыми он, как всякий комплексун, трудился до седьмого пота.

Единственным местом, где они не обсуждались, была семья, в которой был объявлен запрет на факт существования сексуальности в мире.

Мне, собственно, это было бы по фигу, мало ли семей, живущих как пауки в банке? Но Пупсик любила меня, как путешественник карту, а я любила ее, как карта путешественника. И стоило мне дистанцироваться, как Пупсик вдруживалась, как штопор в пробку. В целом она была мне неинтересна, я не люблю людей без биографии. Дружить с человеком без биографии – все равно что заниматься любовью с девственником, когда вместо кайфа получаешь педагогические мозоли, но Пупсика я не выбирала, она была мне выдана небесным диспетчером вместе со всей компанией и определенным отрезком жизни.

С Пупсиком нельзя было пяти минут поговорить по телефону, чтобы певучий голос матери не потребовал чаю, открытой форточки, измерения давления и т. д. В доме Пупсик занимала штатную единицу Золушки, но представлялась себе принцессой, создавая для самой себя тот соцреализм, который ее папаша создавал для читателей.

– Если твоя мать – твоя лучшая подруга, то почему ты сейчас жалуешься на Ваську мне, а не ей? Почему ее не волнует, что Васька бьет тебя по морде, валяется пьяным, не дает ключей от своей квартиры? Вспомни, сколько у нее сил на разборку, когда ты покупаешь не тот творог на рынке… Что-то по поводу Васьки я никогда такого пафоса не слышала.

– На самом деле их все устраивает, – сказала Пупсик так определенно, что я услышала «лед тронулся, господа присяжные заседатели!». – Я при родителях. Дом на мне, а на меня всем – наплевать!

Тут в дверь позвонил Тихоня. Он любил заявляться по вечерам и тешить нас любительскими чернушными рассказами. Ёка повезла в Армавир на продажу очередную партию ползунков, сын был на пятидневке, и Тихоня страдал по светской жизни. И когда после чая он прочитал новый рассказ о монахах-гомосексуалистах, Пупсик повела бровью, и вместо вежливых вежливостей сказала: