– Ну что ж, – сказала она, будто не слыша меня, – я в вас ошиблась, мне казалось, у вас больше здравого смысла. Но вы упорно не хотите видеть всей серьезности вашего положения. Надо совсем не иметь головы, чтобы навлекать на себя гнев короля. А чем это чревато, вам отлично известно.

– И вам – тоже, – ответила я.

Она едва заметно покраснела, в прекрасных глазах промелькнула тревога. Значит, правда, подумала я, что у них с королем не все так гладко, недаром ходят слухи, что он охладел к ней и поглядывает по сторонам.

– Вы еще пожалеете об этом, – сказала она, сверкнув на меня своими черными, как ночь, глазами, – но я пыталась дать вам шанс.

Она быстро вышла, и из-за двери до меня донеслись ее слова, обращенные к леди Шелтон: «Упрямая, глупая девчонка! Ничего, я позабочусь о том, чтобы сбить с нее эту испанскую спесь!»

Я сидела на кровати не в силах пошевельнуться. Страшное напряжение сменилось полным безразличием.

* * *

Наступил 1535 год. Принесет ли он новые потрясения, думала я, сравнимые с теми, что произошли в году минувшем, когда вся Европа замерла, узнав о разрыве Англии с Римом?

Мне казалось, что отец в глубине души – ведь он был человеком религиозным – сожалеет о том, что сделал. Или, по крайней мере, сомневается в правильности этого шага, если, конечно, он вообще дает себе труд подумать о содеянном.

Множились слухи о его разочаровании своей возлюбленной. Она так и не родила ему сына, следующая беременность закончилась выкидышем – как в свое время у моей матери. Какой-то злой рок преследовал детей короля. Даже незаконнорожденный Генри Фитцрой, герцог Ричмондский, и тот был тяжело болен, врачи говорили, что он долго не проживет. По-прежнему у отца оставались две дочери.

Я почувствовала, что отношение ко мне стало меняться, – леди Шелтон уже не позволяла себе прежней грубости. При дворе маятник качнулся в другую сторону – безраздельная власть Анны над королем закончилась, и он увлекся одной придворной дамой, которая почему-то решила стать на мою сторону. Не знаю, чем это было вызвано – то ли она хотела досадить Анне, то ли была искренне возмущена моим униженным положением, но факт остается фактом – придворные стали проявлять ко мне подчеркнутое внимание.

Мне было разрешено выходить погулять и даже брать с собой моего ручного сокола. Понемногу я стала поправляться, и вскоре меня отправили из Гринвича в Элтем. По дороге народ встречал меня криками: «Здравия и долголетия принцессе!» Какой музыкой отзывались эти слова в моем сердце!

* * *

В начале года волнения в стране готовы были выплеснуться через край. И тогда король решил показать, на что способен. Он больше не изображал из себя великодушного, добросердечного отца своих подданных. Перед лицом грозящей опасности он стал жестоким, безжалостным самодержцем. Отныне врагом считался всякий, кто хоть в малом был с ним не согласен. Он отлично понимал, что, не будь император Карл вовлечен в заботы о защите своих европейских владений, он пошел бы войной на Англию. И, не дожидаясь худшего, отец начал действовать. Причем с решительностью, свойственной его натуре, не знавшей компромиссов.

Первым делом он обрушился на тех, кто не признавал его Главой англиканской церкви. Пять монахов были обвинены в измене и приговорены к смертной казни через повешение и четвертование. Казнь была публичная – на площадь согнали как можно больше народу, чтобы все видели, что ждет изменников и бунтовщиков.

Все с тревогой думали о епископе Фишере и сэре Томасе Море – ведь их можно было обвинить в том же, что и монахов. Сэр Томас когда-то был закадычным другом короля. Неужели он не пощадит и его?! Неужели забудет о том, как любил бывать у него в гостях, погулять в его саду и послушать эпиграммы, которыми славился сэр Томас?!

Но не только своей ученостью и разносторонними талантами сэр Томас заслужил популярность в народе, – его знали как человека высоких нравственных принципов. И он никогда не поступился бы ими ради спасения собственной жизни.

Всем епископам было предписано прославлять в проповедях короля как Главу церкви.

И тут вмешался Папа. Он назначил епископа Фишера кардиналом.

Отец пришел в ярость. Он велел передать Папе, что пришлет ему голову Фишера, чтобы тот надел на нее кардинальскую шапочку.

Сомнений не было – король не остановится ни перед чем.

22 июня епископ Фишер был обезглавлен в Тауэре. А 6 июля на плаху легла голова сэра Томаса Мора.

Так король дал понять всем, что не потерпит ни малейшего сопротивления, будь то друг или человек, занимающий самый высокий пост.

Страна застыла в ужасе, а на континенте поднялась волна осуждения жестокого английского монарха. Император заявил, что отдал бы неприятелю любой из своих лучших городов за такого человека, каким был сэр Томас Мор. А новый Папа Римский Павел III произнес речь в память о замечательном богослове и мужественном защитнике веры. Он готовил Папскую буллу об отлучении Генриха VIII от церкви за содеянные преступления. Но для отца отлучение значило не больше, чем комариный укус – Англия была не зависима от Рима, и Папские буллы здесь никого не интересовали.

Даже Франциск и тот был возмущен жестокостью своего союзника. Но дальше слов он не пошел – союз с Англией в тот момент был для него важнее, чем моральные принципы.

В северных графствах многие дворяне рассчитывали на то, что император со своими войсками вторгнется в пределы Англии, но он был занят покорением Туниса и не мог вести войну на два фронта.

Так два европейских монарха не остановили в нужный момент английского самодержца, предоставив ему полную свободу действий, в результате чего он смог изменить ход религиозной истории в Англии.

Глава англиканской церкви своим отношением к жене и дочери, убийством своего друга и безграничной жестокостью показал, кто хозяин в своей стране.

* * *

Уже ни для кого не было секретом, что страсть отца к Анне Болейн испарилась. Да он и не скрывал этого.

По мере того как ее звезда угасала, моя… не то чтобы взошла, но ее уже можно было различить на небосклоне дворцовых интриг. Логика придворных была проста – если король решит порвать со своей наложницей, то брак с королевой уже не будет считаться недействительным. Вообще от Его Величества можно ждать всего, и на всякий случай к его дочери стоит относиться с большим вниманием, чем прежде.

После стольких тягот, которые мне пришлось пережить, я почувствовала облегчение. Мои слуги уже не боялись общаться с прислугой королевского двора и с внешним миром, и я стала лучше ориентироваться в обстановке.

Однако напряжение усилилось, когда стало известно, что Анна снова беременна. Снова на карту было поставлено слишком многое – от того, кто родится, зависела не одна судьба.

Я очень беспокоилась о матери – стоял холодный декабрь, и в продуваемом всеми ветрами Кимболтоне ей должно быть совсем плохо. Я знала, что она никогда не оставляла молитвы, стоя на каменном полу, испытывая ужасную боль, но мужественно перенося все. И тут одна из моих служанок шепнула, что к королеве поехал посол Испании.

– Но к ней же запрещено пускать кого бы то ни было!

– Король разрешил, потому что…

Я похолодела.

– Потому что королеве очень плохо?

Служанка кивнула.

Но после визита Чапуи королеве стало лучше, и та же служанка сообщила мне еще одну обнадеживающую новость. В ночь с первого на второе января в ворота замка постучала незнакомая женщина – она просила пустить ее, так как упала с лошади и сильно ушиблась. По всему было видно, что женщина – из благородного сословия, и, несмотря на запрет, слуги пустили ее, чтобы она согрелась и пришла в себя. Каково же было удивление моей матери, когда оказалось, что это леди Уиллоубай, ее лучшая подруга, с трудом добравшаяся до Кимболтона, чтобы в трудную минуту помочь своей королеве.

Я немного успокоилась: теперь моя мать не одна, она непременно поправится, ведь у нее такая сила духа.

* * *

День 11 января навечно останется в моей памяти.

– Я пришла сообщить вам о смерти вашей матери, последовавшей четыре дня назад, – сказала ледяным тоном леди Шелтон. Она сохраняла нейтральное выражение лица, глубоко запрятав свою неприязнь ко мне из опасения, что мои позиции при дворе могут укрепиться в связи с пошатнувшимся положением Анны Болейн.

Я попросила оставить меня одну. Вошла служанка, но и ее я отправила, не в силах ни с кем разговаривать. Мое горе усиливалось тем, что некого было спросить о последних минутах жизни моей матери. Я не могла даже встретиться с леди Уиллоубай. Одевшись во все черное, я сидела одна в своей комнате, вспоминая детские годы, счастливое лицо матери, ее добрые прекрасные глаза, ее боль и решимость бороться за меня перед лицом безжалостного супруга, обрекшего ее на бесконечные мучения.

В королевском дворце траура не было. Напротив, был устроен бал и рыцарский турнир. Говорят, при известии о смерти моей матери король воскликнул: «Слава Богу! Теперь гражданская война нам не грозит!» Праздник, устроенный им во дворце, был призван показать, что наступило общественное спокойствие, благодаря силе самодержавной власти, спасшей народ от римского владычества и гражданской войны. Оба они с Анной Болейн были одеты на празднествах во все желтое, и король впервые за последние годы был весел, участвовал в турнирах, демонстрируя свое искусство владения шпагой, словно помолодел лет на десять.

Я уже перестала удивляться его жестокосердию. Но неужели и теперь, когда моя мать больше не стоит на его дороге, в нем не заговорила совесть? Неужели он ни разу не признался себе, что Катарина Арагонская была ему верной, любящей женой, никогда не желавшей и не сделавшей ему ни малейшего зла?

Мною целиком завладела мысль, что королеву отравили. А празднества, устроенные отцом, еще более усугубляли эти подозрения. Я попросила, чтобы ко мне приехал ее лечащий врач с провизором, готовившим лекарства.

Отец сначала удивился, но после разговора с Чапуи дал согласие – он не хотел обострять со мной отношения и, кроме того, старался создать впечатление, что смерть королевы была естественной, а не результатом его жестокого обращения.

Мне передали письмо от Чапуи, в которое был вложен золотой крестик, завещанный мне матерью. Чапуи желал мне мужественно перенести горе и подготовиться к любым неожиданностям.

Правда, меня моя собственная судьба в те дни нисколько не волновала, я хотела одного – знать все обстоятельства кончины матери.

Приехали врач с провизором. Они подробно, день за днем, час за часом описали мне, как все было. Чапуи провел в замке несколько дней, и королеве стало заметно лучше, а когда появилась леди Уиллоубай, возникла даже надежда на выздоровление.

– Но в пятницу утром, 7 января, – рассказывал врач, – ее состояние резко ухудшилось. Она приняла святое причастие. Леди Уиллоубай не отходила от нее ни на шаг. Собрались слуги, чтобы проститься со своей госпожой. Она просила всех молиться за упокой ее души и за короля, чтобы Господь простил ему его грехи. Потом она попросила меня записать ее последнюю волю, что я и сделал. Ваша мать завещала похоронить ее в монастыре святого Франциска.

– Но ведь король разогнал Орден францисканцев, – заметила я.

– Миледи, я не сказал ей об этом, не желая причинить лишнюю боль. В десять утра ее соборовали, а к полудню она скончалась…

– Вы не заметили чего-то… необычного, доктор, в последние дни ее жизни?

– Необычного, миледи? В каком смысле?

– Ну, может быть, вы обратили внимание на то, что она что-нибудь съела или выпила, после чего ей стало хуже?

Он задумался, и я почувствовала, что он не уверен, стоит ли говорить мне.

– Я права? Вы что-то заметили, доктор?

– Она выпила валлийского пива, и после него ей стало хуже.

– Вы не думаете?..

Вдохнув побольше воздуха, врач быстро произнес:

– Она не была похожа на больных, отравленных ядом. Просто… после пива она заметно ослабла.

– У вас тогда не возникло мысли, что именно пиво так подействовало на больную?

– Да, такая мысль пришла мне в голову. И не мне одному. Но… я не мог предположить, что это был яд. Обычное пиво…

– Значит, все-таки вы подумали…

Он ничего не ответил.

– После ее смерти, – после длинной, мучительной паузы продолжал врач, – через восемь часов тело ее было забальзамировано и положено в свинцовый гроб. Никому, даже ее духовнику, не разрешили при этом присутствовать.

– Судя по всему, делалось это в большой спешке?

Врач молчал, и расспрашивать его больше не имело смысла. Любое неосторожное замечание могло стоить ему жизни.

Я так и не узнала ничего более определенного, что утвердило бы меня в моих подозрениях или, напротив, опровергло их. Правды мне так и не узнать, думала я. Единственным утешением могло служить то, что кончились мучения моей бедной матери, и она теперь на небесах, о чем мечтала и к чему готовилась всей святостью своей жизни.