Он с жадностью всматривался в ее застывшие черты, отыскивал в своем сердце прежнюю нежность к ней… и не находил ее.

Его любовь к этой женщине не пережила перенесенных им от нее страданий — так сперва подумал он.

Простояв несколько минут у гроба, он поклонился ее праху, поцеловал холодную белую руку покойной и отошел.

Комната была переполнена ее поклонниками; некоторые украдкой утирали слезы, многие лица выражали глубокую печаль, а в гостиной бился в страшном истерическом припадке какой-то юноша.

Эта красавица, возбуждающая столько сожалений и горя, покончила с собой, будучи не в силах переносить жизнь, путь которой казался усыпанным розами, для нее же ставший тяжелым бременем.

Пробыв еще немного в толпе, окружавшей гроб, Пашков направился к выходу.

У дверей его остановила камеристка покойной и поспешно сунула ему в руку конверт.

— Барыня за несколько часов перед смертью велела передать это вам! — шепнула она и скрылась.

Он моментально спрятал письмо в карман.

Приехав домой, он распечатал его. Запах ландышей в последний раз живо напомнил все им пережитое и перечувствованное.

Он прочел следующее:

«Друг мой!

Вы доказали мне свое доброе сердце, не оттолкнув меня в самую ужасную минуту моей жизни, и потому только я решаюсь обратиться к вам с последней просьбой. Через час меня не будет на свете, но я умру спокойно, уверенная, что вы ее исполните. У меня есть дочь, которую я обожала и не смела видеть чаще одного раза в год. Не спрашивайте имени ее отца! Я не хочу и не могу сказать вам его. После моей смерти она останется сиротою, так как он отказался от нее при ее появлении на свет, взяв с меня клятву, никогда не называть этого ребенка его дочерью. Я умру, и моя бедная девочка останется одна на свете. Возьмите ее к себе, замените ей отца, сделайте это ради вашей прежней любви ко мне! Передайте вашей жене это предсмертное желание несчастной матери, она сама мать, она поймет меня.

Прощайте и простите. Т. А.».

Затем следовал подробный адрес местопребывания ребенка.

Осип Федорович спрятал письмо в ящик письменного стола. Говорить об этом с больной женой в настоящее время было неудобно.

События последних дней и так расстроили ее. Беспокойство еще усилилось в силу осложнившейся болезни ребенка — у него сделалось воспаление мозга.

Осип Федорович не пропустил ни одной панихиды и делал это по настоянию своей жены, которая сама напоминала ему о них.

На панихидах присутствовал и князь Чичивадзе, но, видимо, избегал Пашкова.

Он стоял бледный, как мертвец, с устремленными в одну точку глазами и неподвижным мраморным лицом и ни разу — Осип Федорович украдкой наблюдал за ним — не перекрестился.

Они оба присутствовали и на похоронах баронессы фон Армфельдт.

Похороны были пышны и многолюдны. Петербургский свет, падкий до всякого рода скандала, нашел в романтическом самоубийстве Тамары Викентьевны обильную пищу для продолжительных толков и пересудов.

«Весь Петербург», как принято выражаться об этом «свете», перебывал на панихидах у гроба в конце своей жизни сильно скомпрометированной светской львицы и в полном составе явился на похороны.

Присутствие на них доктора Пашкова, о связи с покойной которого говорили во всех гостиных, и князя Чичивадзе, находившегося относительно связи с баронессой лишь в подозрении, но известного своим сватовством за Любовь Сергеевну Гоголицыну, сватовством, разрушенным Тамарой Викентьевной в день самоубийства, придавало этим похоронам еще более притягательной силы для скучающих в конце сезона петербуржцев.

Масса карет, колясок, английских шарабанов проводили печальную процессию в Новодевичий монастырь, где, после отпевания в монастырской церкви, баронесса Тамара Викентьевна фон Армфельдт нашла себе вечное успокоение от своей полной треволнений жизни.

Осип Федорович вернулся к себе домой и, лишь оставшись наедине с самим собою в своем кабинете, стал переживать более сознательно впечатления последних дней.

Он искал в себе чувство жалости к опущенной несколько часов тому назад в могилу еще недавно так безумно любимой им женщины и не находил в себе этого чувства.

Он припомнил первую панихиду в квартире покойной и то, что его поразил возглас священника:

«Упокой душу рабы твоея новопреставленной Татьяны».

«Татьяны?..» — повторил он тогда и мысленно задал себе вопрос: «Кто же умер?»

Он стоял невдалеке от гроба, и невольно его взор устремился на лежавшую в ней покойницу.

В гробу лежала «его Тамара».

Только необычайным усилием мысли он понял, что «Тамара» было ее светское имя, и что покойницу звали Татьяной.

«Действительно, — далее как-то странно заработала его мысль. — Тамара не могла умереть, или, лучше сказать, мертвая она не могла быть Тамарой… Весьма естественно, что в гробу она Татьяна, совершенно не та, какою она была при жизни… Потому-то он так безучасно и смотрит на труп этой Татьяны… Он совсем не знал ее… Тамара, эта чудная женщина, вся сотканная из неги и страсти, с телом, распространявшим одуряющие благоухания, с метавшими искры зелеными глазами — исчезла… Ее нет… Этот холодный труп красивой Татьяны не имеет с той Тамарой ничего общего… Это даже не труп Тамары… Тамара была, значит, созданием его страсти, фантазии сладострастия… Галлюцинация, такая реальная, так похожая на жизнь, на любовь, прошла… Зачем же он стоит у гроба этой посторонней для него женщины… Зачем молится он об упоении души рабы Божией Татьяны… Разве у Тамары была душа… У нее было одно тело… Этого тела нет — нет и Тамары».

Он понял теперь, что когда он сделался невольным свидетелем роковой последней сцены между баронессой фон Армфельдт и князем Чичивадзе, ему только показалось, что увлечение его этой женщиной прошло.

Взгляд на ее портрет в тот же день снова шевельнул в его сердце прежние чувства, и несмотря на его исповедь перед женой, если бы Тамара не сделалась Татьяной, лежащей в гробу, он бы снова пошел на ее зов, позабыв и жену, и больного ребенка, и снова, как раб, пресмыкался бы у ее ног, ожидая, как подачки, мгновенного наслаждения.

Он забыл бы и то, что она при нем пресмыкалась у ног другого, с презрением отталкивавшего ее от себя.

Такова была над ним ее сила.

Но эта сила была при ее жизни. Мертвая она не вызывала даже сожаления. В ее смерти — его спасение.

Осип Федорович в первый раз после долгих месяцев вздохнул полною грудью.

Нравственно он успокоился, но и физическое утомление взяло свое. Он бросился на кушетку, и не прошло нескольких минут, как он заснул, как убитый.

Он проснулся только через три часа. Это было как раз время обеда. Он вошел в столовую совершенно свежий, обновленный, спокойный.

Вера Степановна встретила его приветливой улыбкой. За обедом она раскрашивала о похоронах. Он мало мог рассказать ей. Все время панихиды и похорон он лишь украдкой смотрел на князя Чичивадзе, остальных он не видел никого. Осип Федорович, однако, удовлетворял любопытство жены общими фразами.

— Она не оставила никакой записки? — сказала уже за чашкой кофе Вера Степановна.

Пашков молча встал, вышел в кабинет и, вернувшись с запиской баронессы в руках, также молча подал ее жене.

Какой-то внутренний голос побудил его сделать это.

Вера Степановна внимательно прочла записку и с волнением сказала:

— Она не ошиблась во мне… Я свято исполню ее волю.

Осип Федорович схватил обе руки этого ангела во плоти и покрыл их поцелуями.

XVII

Приемная дочь

Самоубийство баронессы фон Армфельдт в течение нескольких месяцев было предметом жарких пересудов в петербургских гостиных, а главным образом в Павловске, Петергофе и на Островах, куда вскоре на летний сезон переселилась часть петербургского большого света, лишенная родовых поместий и не уехавшая «на воды».

Делались догадки и предположения, сочинялись целые романтические истории.

Не говоря уже о том, что тотчас после катастрофы заметки о самоубийстве баронессы с фотографическим описанием гнездышка покончившей с собой великосветской красавицы появились на страницах столичных газет, подробно были описаны панихиды и похороны, в одной из уличных газеток начался печататься роман «В великосветском омуте», в котором досужий романист, — имя им теперь легион, — не бывший далее швейцарских великосветских домов, с апломбом, достойным лучшего применения, выводил на сцену князей, княгинь, графов и графинь, окружающих его героиню, «красавицу-баронессу», запутывающих ее в сетях интриг и доводящих несчастную до сомоотравления.

Хотя все эти великосветские денди и леди романа напоминали приказчиков Гостиного двора и мастериц модных магазинов, а сама «героиня-баронесса» почетную посетительницу «Альказара» и «Зоологического сада», но роман был прочтен с интересом завсегдатаями петербургских портерных и закусочных лавок.

С наступлением следующего зимнего сезона оба самоубийства, графа Шидловского и баронессы фон Армфельдт, были забыты, заслоненные выдвинувшимися другими пикантными историями на фоне великосветской жизни.

На более долгое время — так как со временем забывается все — самоубийство баронессы оставило след в двух петербургских домах.

Это были дома Гоголицыных и Пашковых.

Любовь Сергеевна Гоголицына опасно заболела после совершенно неожиданного для нее объяснения с баронессой фон Армфельдт, сдержавшей, как, если припомнит читатель, догадался Пашков, свою угрозу князю Чичивадзе и открывшей молодой девушке глаза на свои отношения к этому красавцу.

Под влиянием нервного раздражения, а, быть может, и потому, что ей нечего было терять, так как она решилась умереть, Тамара Викентьевна сделала это грубо, почти цинично.

Увлекшаяся на самом деле серьезно князем молодая девушка не вынесла удара.

Ее, после ухода баронессы, нашли распростертой на полу гостиной в глубоком обмороке.

Созванные доктора с трудом привели ее в чувство, но, увы, открыв глаза, несчастная девушка не узнала окружающих и тотчас снова потеряла сознание и впала в бред.

Ее мать, Маргарита Васильевна Гоголицына, как зеницу ока оберегавшая свою единственную дочь от жизненных огорчений, конечно, не отходила от постели больной, лишь изредка, и то после кризиса, чередуясь с приглашенными сестрами милосердия.

Из бреда дочери она узнала роковую причину болезни своей крошки — Любы и, конечно, от всего любящего материнского сердца возненавидела князя Чичивадзе и отдала приказание не принимать его.

Он, впрочем, не появлялся и сам, а вскоре после похорон баронессы фон Армфельдт незаметно исчез из Петербурга.

Болезнь Любовь Сергеевны затянулась.

Все лето Гоголицыны должны были провести на зимней квартире и лишь к концу августа, по совету врачей, повезли оправившуюся, но все еще слабую дочь за границу в назначенные консилиумом врачей курорты.

Над домом Пашковых тоже разразился страшный удар.

По странной иронии судьбы в ночь, следовавшую за днем похорон баронессы фон Армфельдт и за вечером, когда Вера Степановна, прочитав предсмертное письмо Тамары Викентьевны, выразила непременное желание исполнить ее волю и взять к себе на воспитание незаконную дочь баронессы, единственный ее сын умер.

Агония началась в два часа ночи, и к четвертому часу утра, несмотря на то, что у постели четырехлетнего мальчика собралось шесть докторов, в объятиях неутешной матери лежал холодный трупик.

Отчаянию Веры Степановны не было пределов. Она рыдала, как безумная, но этот сильный взрыв горя, как быстро наступающая буря в природе, не продолжался долго.

На другой же день тихая грусть, дающая место рассудку, сменила отчаяние.

Ребенка похоронили, и Вера Степановна последний раз горько зарыдала на его могилке на Волковом кладбище.

Вернувшись домой, она сравнительно скоро успокоилась. Впрочем, все, напоминающее ей о ее сыне, включая его кроватку, тщательно убрали и спрятали.

Религиозная по натуре и воспитанию, Вера Степановна нашла себе утешение в молитве.

Кроме того, когда она могла уже рассуждать спокойно, она поняла, что смерть ребенка не была неожиданностью. Он был всегда болезненный и хилый, а воспаление, или даже, как определил Столетов, паралич мозга, если бы и мог быть излечен, оставил бы на всю жизнь след в ослаблении умственных способностей мальчика.

«Лучше смерть, чем идиотизм!» — мысленно повторила она утешение Василия Яковлевича.

Страшное, хотя не наружное, а внутреннее впечатление произвела смерть сына на Осипа Федоровича.

Мучимый угрызениями совести, он прямо видел в этой смерти кару неба, поразившую за грех его одного и ни в чем не повинную его жену.