Он глядел на Джеральда чистым, счастливым взглядом первооткрывателя. Джеральд взглянул на друга с интересом, чувствуя, что не в силах сопротивляться его обаянию, — оно было так сильно, что он сразу же ощутил прилив недоверия, возненавидев и свой интерес, и свою зависимость.

— Когда-нибудь мы тоже принесем друг другу клятвы, хорошо? — не унимался Беркин. — Поклянемся, что будем поддерживать друг друга, будем верны принесенным клятвам — до конца… без всяких колебаний… с естественной готовностью всем пожертвовать за друга, ничего не требуя взамен.

Беркин мучительно подыскивал слова, чтобы точнее выразить свою мысль. Но Джеральд почти не слушал его. Лицо его светилось радостью. Ему было приятно. Однако он сдерживал свои эмоции и не торопился.

— Так мы принесем когда-нибудь друг другу клятвы? — спросил Беркин, протягивая Джеральду руку.

Джеральд лишь слегка коснулся этой красивой, с неподдельной искренностью протянутой руки — как будто чего-то боялся.

— Давай отложим до того времени, когда я лучше пойму все это, — произнес он извиняющимся тоном.

Беркин внимательно посмотрел на него. В сердце больно кольнуло — разочарование с толикой презрения.

— Хорошо, — согласился он. — Поговорим, когда ты будешь готов. Ты ведь понял, что я предлагаю? Не слезливую дружбу. А союз, при котором каждый сохраняет свободу.

Оба погрузились в молчание. Беркин неотрывно смотрел на Джеральда. Казалось, он теперь видел в Джеральде не плотского человека животного типа, который ему всегда нравился, а того, каким тот был на самом деле, — Джеральду словно сама судьба определила быть обреченным и в каком-то смысле ограниченным. После экзальтации первых минут Беркин всегда ощущал ограниченность друга: тот как будто понимал только одну форму существования, одно знание, одну деятельность, и эту свою половинчатость принимал за полноту, завершенность. Тогда нечто вроде презрения закрадывалось в душу Беркина, и ему становилось скучно. Беркина раздражала эта односторонность. Джеральд никогда не мог забыться, впасть в состояние безрассудной веселости. Он нес тяжелое бремя мономании.

Некоторое время оба молчали. Потом Беркин, желая снять напряжение предыдущего разговора, сказал тоном почти легкомысленным:

— А вы не хотите найти для Уинифред хорошую гувернантку? Какую-нибудь незаурядную личность?

— Гермиона Роддайс посоветовала нам просить Гудрун позаниматься с Уинни рисованием и лепкой. Уинни из пластилина творит чудеса. Гермиона считает ее прирожденной художницей. — Голос Джеральда звучал легко и непринужденно, как будто ничего необычного не произошло. Беркину это не вполне удавалось.

— Вот как! Я этого не знал. Что ж, если Гудрун захочет заниматься с ней, это будет великолепно. Лучше не придумаешь — при условии, что Уинифред художественная натура. Потому что Гудрун — настоящий художник. А каждый художник — спасение для собрата.

— Мне казалось, они плохо ладят между собой.

— Да, бывает. Но только художники способны создать среду, в которой можно жить. Если тебе удастся устроить это для Уинифред, будет просто замечательно.

— Ты думаешь, Гудрун может не согласиться?

— Не знаю. Гудрун — женщина с большим самомнением. Она высоко себя ценит. Ну а если где-то даст маху, то вовремя спохватывается. Поэтому трудно сказать, снизойдет ли она до частных уроков — особенно здесь, в Бельдовере. Но это как раз то, что вам надо. Уинифред — особая личность. И если вы поможете ей достичь независимости, лучшего и желать нельзя. Она никогда не приспособится к обычной жизни. Ты ее сам с трудом выносишь, а у твоей сестры кожа в несколько раз тоньше. Страшно подумать, какой будет ее жизнь, если она не найдет способ выразить себя, реализовать. Сам знаешь, на случай полагаться нельзя. И на брак — тоже: вспомни свою мать.

— Ты считаешь мать ненормальной?

— Нет! Но мне кажется, она ждала от жизни большего — во всяком случае, не рутинного существования. А не получив ожидаемого, возможно, сломалась.

— После того, как произвела на свет выводок ненормальных детей.

— Не более ненормальных, чем все мы, — возразил Беркин. — У так называемых нормальных людей самое грязное подсознание.

— Иногда мне кажется, что жизнь — сущая мука, — произнес вдруг Джеральд с бессильным гневом.

— А почему бы и нет! — отозвался Беркин. — Иногда жить невыносимо, в другое время — все наоборот. В жизни много интересного.

— Меньше, чем хотелось бы, — сказал Джеральд и посмотрел на другого мужчину взглядом, в котором была пустота.

Воцарилась пауза; каждый думал о своем.

— Не вижу принципиальной разницы — преподавать в средней школе или учить Уинни, — сказал Джеральд.

— Одно — общественное служение, другое — работа по найму, вот в чем разница. Сейчас общество, и только общество — и дворянство, и король, и аристократия. Обществу ты служишь с радостью, а быть кем-то вроде репетитора…

— Я вот никому не хочу служить…

— Думаю, Гудрун тоже.

Джеральд подумал несколько минут, а потом сказал:

— Не сомневаюсь, отец сделает все, чтобы она не чувствовала, что находится в услужении. Он проявит такт и щедрость.

— Так и надо. Всем вам следует соответственно вести себя. Неужели ты думаешь, что такую женщину как Гудрун Брэнгуэн можно нанять за деньги? Она ни в чем не уступает вам — возможно, даже превосходит.

— Вот как?

— Да, и если ты этого еще не понял, надеюсь, она не станет иметь с тобой дела.

— И все же, — сказал Джеральд, — если она мне ровня, я предпочел бы, чтоб она не была учительницей: не думаю, что обычные учителя ни в чем мне не уступают.

— Согласен, черт подери! Но разве я учитель, потому что учу? Или священник, потому что произношу проповеди?

Джеральд рассмеялся. В таких разговорах он всегда пасовал. Ему не хотелось требовать признания превосходства своего класса, однако он никогда не согласился бы исходить при оценке только из внутренних достоинств личности — такие критерии его не устраивали. Поэтому в глубине души он верил в социальную иерархию. А Беркин призывал его признать то, что люди отличаются друг от друга только личными качествами. С этим Джеральд согласиться не мог. Такой подход противоречил его сословной чести, его принципам. Он встал, чтобы уйти.

— Совсем позабыл о делах, — сказал он, улыбаясь.

— Мне следовало бы напомнить тебе раньше, — насмешливо отозвался Беркин.

— Так и знал, что ты скажешь что-нибудь вроде этого, — рассмеялся Джеральд, но смех звучал довольно натянуто.

— Да ну?

— Правда, Руперт. Не всем же быть такими, как ты — в этом случае мы скоро оказались бы в очень затруднительном положении. Когда мысли устремляются ввысь, я забываю обо всех делах.

— Но ведь сейчас у нас все в порядке, — сказал Беркин не без иронии.

— Как видишь. Во всяком случае, еды и питья достаточно…

— …чтобы радоваться жизни, — прибавил Беркин.

Джеральд подошел ближе к кровати и стоял, глядя на друга. Шея Беркина была обнажена, волосы живописно падали на разгоряченный лоб, почти закрывая глаза, — они казались особенно кроткими и спокойными на насмешливом лице. Великолепно сложенный, бурлящий энергией Джеральд стоял, не желая уходить: его удерживало присутствие другого мужчины. Ему не хватало решимости уйти.

— Ладно, — сказал Беркин. — Пока. — Он вытащил из-под одеяла руку, сияя улыбкой.

— Пока, — ответил Джеральд и крепко пожал горячую руку друга. — Я зайду снова. Мне будет недоставать тебя в доме у мельницы.

— Я появлюсь там через несколько дней, — пообещал Беркин.

Глаза мужчин снова встретились. Глаза Джеральда, зоркие, как у сокола, лучились теперь теплым светом и невысказанной любовью. Взгляд Беркина, как бы устремленный на друга из темноты, глубокий и незнакомый, был полон, тем не менее, теплом — оно окутало Джеральда, как благодатный сон.

— Тогда до свидания. Могу я что-то сделать для тебя?

— Ничего, спасибо.

Беркин следил взглядом, как мужчина в темной одежде вышел, белокурая голова скрылась за дверью. Тогда Беркин повернулся на другой бок и заснул.

Глава семнадцатая

Промышленный магнат

В жизни Урсулы и Гудрун воцарилось что-то вроде затишья. Похоже, Беркин на время покинул мысли Урсулы, перестал так много значить и почти не занимал ее воображения. У нее были ее друзья, работа, ее жизнь. Она с живым интересом вернулась к прежнему существованию — без него.

И Гудрун, пережив время, когда каждая клеточка ее тела постоянно помнила о Джеральде Криче, теперь почти равнодушно думала о нем. Она вынашивала мысль уехать из Бельдовера и начать новую жизнь. Что-то в ней сопротивлялось установлению более близких отношений с Джеральдом. Она чувствовала, что лучше и мудрее быть просто его знакомой.

У нее был план поехать в Санкт-Петербург к подруге, тоже скульптору, та жила с русским богачом, увлекавшимся ювелирным делом. Беспорядочная, основанная на чувствах жизнь русских привлекала Гудрун. В Париж она ехать не хотела. Париж был эмоционально холодный и по сути скучный город. Она предпочла бы поехать в Рим, Мюнхен, Вену, или в Санкт-Петербург, или в Москву. И в Санкт-Петербурге, и в Мюнхене у нее были друзья. Она написала им, спрашивая, можно ли там снять квартиру.

У Гудрун была некоторая сумма денег. Домой она вернулась, чтобы подкопить деньжат, и за это время уже продала несколько выставочных работ, получивших высокую оценку. Она знала, что в Лондоне ее ждет успех. Но Лондон был ей хорошо знаком — хотелось побывать еще где-нибудь. Гудрун отложила семьдесят фунтов, о которых никто не знал. Как только придут ответы от друзей, она тут же отправится в дорогу. Несмотря на то, что с виду Гудрун казалась спокойной и безмятежной, она была большой непоседой.

В один из дней сестры посетили Уилли-Грин и там купили мед. Миссис Керк, бледная, рыхлая женщина с заостренным носом, хитрая, льстивая, в повадках которой было что-то кошачье, привела девушек на свою чистенькую, уютную кухоньку. Там все было вылизано до блеска.

— Ну и как, мисс Брэнгуэн, нравится вам дома? — спросила хозяйка слегка хныкающим, вкрадчивым голосом.

Она обращалась к Гудрун, и та сразу же ее возненавидела.

— Мне все равно, где жить, — отрезала она.

— Все равно? Думаю, вам непривычно здесь после Лондона. Вы любите общество, любите находиться в центре событий. Нам же приходится довольствоваться такими местечками как Уилли-Грин или Бельдовер. А что вы думаете о нашей школе — о ней так много говорят?

— Что я о ней думаю? — Гудрун неспешно повернулась к хозяйке. — Вас интересует, считаю ли я ее хорошей?

— Да. Каково ваше мнение?

— Нет сомнений — школа хорошая.

Гудрун держалась сдержанно и холодно. Она знала, что обыватели недолюбливают школу.

— Значит, хорошая? Я слышала разные мнения. Но ваше особенно ценно — оно не со стороны. А так всякое говорят. Мистер Крич от нее в восторге. Боюсь, бедняга долго не протянет. Очень плох.

— Ему хуже? — спросила Урсула.

— Да, после гибели мисс Дайаны. Он превратился в тень. Несчастный человек, сколько горя на него свалилось.

— Что вы говорите! — с легкой иронией отозвалась Гудрун.

— Да, много горя. А ведь какой милый и обходительный джентльмен. Дети — не в него.

— Наверное, в мать? — предположила Урсула.

— Во многом. — Миссис Керк слегка понизила голос. — Какой гордой и высокомерной леди она приехала в наши края! Клянусь Богом! Поговорить с ней просто так было нельзя, да и взглянуть — тоже. — Женщина скорчила хитрую физиономию.

— А вы ее знали, когда она выходила замуж?

— Знала. Я вынянчила трех ее детей. А уж какие бедовые были, сущие дьяволята, особенно Джеральд, — тот уже в шесть месяцев был самый настоящий чертенок. — В голосе женщины зазвучали злобные нотки.

— Что вы говорите! — сказала Гудрун.

— Упрямый, своевольный — больше шести месяцев ни одна нянька его не могла вынести. Брыкался, визжал и дрался, как черт. Я еще носила его на руках и уже шлепала по попке. Почаще бы надо — было бы больше толку. Но мать не желала их воспитывать — нет, и слышать не хотела. Помню, какие скандалы она из-за этого закатывала мистеру Кричу. Когда дети доводили хозяина до того, что он уже не мог терпеть, он запирал дверь кабинета и задавал им хорошую трепку. А она ходила под дверью взад-вперед, как тигрица, с перекошенным от злости лицом. Казалось, убить может. Как только дверь открывалась, вбегала туда с воздетыми руками: «Что ты сделал с моими детьми, ты, трус?» Прямо как безумная. Думаю, муж боялся ее: только рассвирепев, поднимал на детей руку. Но как же тогда радовались слуги! Когда кому-то из детей влетало, мы были на седьмом небе! Не дети, а мучители!