— Из бронзы — зеленой бронзы.

— Зеленой бронзы! — повторила Гудрун, с равнодушным видом принимая вызов. Она представила в зеленой бронзе тоненькую фигурку, нежные девичьи руки и ноги, гладкие и прохладные.

— Да, это прекрасно, — пробормотала она, поднимая на него глаза, полные глубокого восхищения.

Лерке прикрыл глаза и с победным видом отвел их в сторону.

— А почему у вас такой деревянный конь? — спросила Урсула. — Просто чурбан какой-то.

— Деревянный? — повторил Лерке, моментально обретая боевую готовность.

— Да. Только взгляните, какой он бесчувственный и грубый. На самом деле лошади чувствительные, деликатные, чуткие.

Скульптор пожал плечами и только развел руки, как бы говоря — чего еще можно ждать от дилетантки, нагло пытающейся судить о том, в чем ничего не смыслит.

— Wissen Sie[163], — начал он, и в его голосе зазвучали снисходительно-терпеливые нотки, — что конь как определенная форма является частью всей формы, общего замысла. Он часть произведения искусства, часть формы. Здесь не изображена милая лошадка, которую вы кормите сахаром, то, что здесь изображено, — часть произведения искусства и не имеет отношения ни к чему, кроме этой работы.

Урсула, кипя от ярости, что к ней отнеслись с таким пренебрежением — de haut en bas[164], как бы с высоты эзотерического искусства взирая на художественное невежество профана, пылко ответила, раскрасневшись и запрокинув лицо:

— И все же тут изображен конь.

Лерке вновь пожал плечами:

— Да уж, не корова.

Тут вмешалась Гудрун, раскрасневшаяся и возбужденная, — ей не терпелось прекратить эти препирательства, в которых Урсула выдавала себя, проявляя глупое упрямство.

— Что ты имеешь в виду, когда говоришь, что «тут изображен конь»? — выкрикнула она. — Что ты подразумеваешь под «конем»? Идею — ты носишь ее в своей голове и хотела бы видеть воплощенной в искусстве. Но тут совсем другая идея, совсем другая. Назови ее, если хочешь, конем или скажи, что это не конь. Но и у меня тоже есть право сказать, что твой конь — совсем не конь, а недостоверная выдумка.

Урсула заколебалась — она была явно сбита с толку.

— Но почему у него именно такая идея? — возразила она. — Я понимаю — таково его представление. На самом деле он изобразил себя.

Лерке раздраженно фыркнул.

— Изобразил себя! — повторил он с издевкой. — Wissen Sie, gnädige Frau, здесь мы имеем дело с Kunstwerk, произведением искусства. И как произведение искусства эта статуэтка ничего конкретного не изображает. Она существует сама по себе и никак не связана с окружающим нас миром, между ними нет ничего общего — это два различные пласта существования, и пытаться объяснять одно через другое не просто неразумно — можно все запутать и тем погубить мысль художника. Нельзя смешивать относительную работу скульптора и абсолютный мир искусства.

— Всецело согласна, — воскликнула Гудрун, распаляясь все больше. — Эти две вещи полностью несовместны — им нет дела друг до друга. Я и мое искусство — вещи совершенно разные. Мое искусство находится в другом мире, а я — в этом.

Ее лицо раскраснелось и преобразилось. Лерке, сидевший с опущенной головой, словно загнанный зверь, бросил на нее украдкой быстрый взгляд и пробормотал:

— Ja — so ist es, so ist es[165].

После такой эмоциональной вспышки Урсула замолкла, но внутри пылала от ярости. Ей хотелось убить обоих.

— В страстных речах, которые вы обрушили на меня, нет ни слова правды, — сказала она наконец. — Конь — отражение вашей бесчувственной, глупой брутальности, а девушка — реальная девушка, которую вы любили, мучили, а потом бросили.

Лерке взглянул на нее, и в его взгляде читалась пренебрежительная усмешка. Он даже не потрудился ответить на последнее обвинение. Разозленная Гудрун тоже презрительно молчала. Урсула была такой несносной дилетанткой, лезла туда, куда боялись ступать ангелы. А значит, должна получать по заслугам.

Но Урсула не успокаивалась.

— Что до вашего мира искусства и реального мира, — продолжала она, — вам приходится их разделять — ведь непереносимо знать, кто ты есть на самом деле. Не хочется знать, что в жизни ты бесчувственное, упрямое, ограниченное животное, потому и говорится: «Это мир искусства». Но искусство — это правда о реальном мире, хотя вам теперь уже этого не понять.

Урсула побелела и вся дрожала, полная решимости продолжать борьбу. Гудрун и Лерке молча сидели, испытывая к ней глубокую антипатию. Подошедший в разгар спора Джеральд стоял рядом и тоже с неодобрением и несогласием смотрел на Урсулу. Он понимал, что она ведет себя недостойно и своим вульгарным подходом как бы принижает тайну, которая одна только и возвеличивает человека. Джеральд примкнул к ее противникам. Всем троим хотелось, чтобы она ушла. Но Урсула продолжала молча сидеть, сердце ее сильно билось, разрываясь от боли, пальцы крутили носовой платок.

Все остальные хранили гробовое молчание, давая возможность Урсуле справиться с последствиями своей бесцеремонности. Через какое-то время Гудрун как бы невзначай, непринужденно спросила:

— Позировала натурщица?

— Nein, sie war kein Modell. Sie war eine kleine Malschülerin[166].

— А, студентка! — протянула Гудрун.

И тут ей представилась вся ситуация. Юная студентка факультета искусств, еще ребенок, отчаянно безрассудная, с коротко подстриженными — до шеи — светлыми волосами, густыми и потому слегка загибающимися внутрь, — возможно, прекрасно воспитанная и из хорошей семьи, — считает, что быть любовницей известного скульптора, мастера — большая честь. Как хорошо ей известны грубость и бессердечие этих связей! Где бы это ни происходило — в Дрездене, Париже или Лондоне — неважно! Она с таким сталкивалась.

— Где она теперь? — спросила Урсула.

Лерке пожал плечами, показывая полную неосведомленность и равнодушие.

— Прошло шесть лет, — ответил он, — ей около двадцати трех — уже не то.

Джеральд взял в руки фотокопию и стал разглядывать. Ему она тоже нравилась. На подставке он увидел ее название: «Леди Годива».

— Но это не леди Годива, — сказал он, добродушно улыбаясь. — Та была зрелая женщина, жена какого-то графа, она скрыла свое тело под длинными волосами.

— À la[167] Мод Алан[168], — сказала Гудрун с насмешливой гримасой.

— Почему Мод Алан? — удивился Джеральд. — Разве я не прав? Мне всегда казалось, что легенда именно такова.

— Конечно, Джеральд, дорогой. Не сомневаюсь, что ты знаешь легенду досконально.

Гудрун подсмеивалась над ним — в ее голосе сквозили нежность и легкое презрение.

— Говоря по правде, я хотел бы увидеть скорее женщину, чем ее волосы, — рассмеялся в ответ Джеральд.

— Да ты ведь сейчас ее и видишь! — пошутила Гудрун.

Урсула встала и вышла, оставив их в комнате одних.

Гудрун взяла фотокопию у Джеральда и погрузилась в ее созерцание.

— Да, — сказала она, теперь поддразнивая Лерке, — вы поняли свою маленькую ученицу.

Тот удивленно поднял брови и несколько самодовольно пожал плечами.

— Это она маленькая ученица? — спросил Джеральд, указывая на статуэтку.

Гудрун сидела, держа лист на коленях. Она подняла глаза на Джеральда и словно пронзила его взглядом — этот взгляд ослепил мужчину.

— Разве он не понял ее?! — сказала Гудрун с иронической игривостью. — Только посмотри на эти ножки — разве не чудо, такие славненькие, нежные — они просто прелесть, они…

Она медленно подняла глаза и устремила пылающий взгляд на Лерке. Ее пылкое одобрение проникло в его сердце — казалось, он от этого заважничал и стал высокомернее.

Джеральд взглянул на маленькие ножки девушки. То, как она скрестила стопы, одна из которых прикрывала другую, говорило о трогательной робости и страхе. Очарованный Джеральд не мог оторвать от фигурки глаз. Потом, испытывая некоторую боль от расставания с ней, отложил фотокопию. Он чувствовал себя опустошенным.

— Как ее звали? — спросила Гудрун.

— Аннета фон Векк, — ответил Лерке, порывшись в памяти. — Ja, sie war hübsch[169]. Она была красива, но очень нетерпелива. Как с ней было трудно! Ни минуты не могла просидеть спокойно, пришлось даже раз отшлепать ее, — тогда она расплакалась, но пять минут сидела не шевелясь.

Он думал о своей работе, только о работе — самом главном для него.

— Вы действительно ее отшлепали? — спросила Гудрун с холодком в голосе.

Посмотрев на нее, Лерке прочел вызов в глазах женщины.

— Да, и сильнее я никого не бил в своей жизни. Пришлось. Выхода не было. Иначе я никогда бы не закончил работу.

Некоторое время Гудрун не спускала с него больших, налитых темнотой глаз. Казалось, она хотела проникнуть в его душу. Потом опустила взор, так и не сказав ни слова.

— Зачем вы сделали Годиву такой юной? — поинтересовался Джеральд. — На коне она выглядит такой маленькой — сущее дитя.

Странная судорога исказила лицо Лерке.

— Так и есть, — ответил он. — Но мне не нравятся те, что крупнее и старше. Девушки прекрасны в шестнадцать, семнадцать, восемнадцать — потом они меня уже не интересуют.

Воцарилась тишина.

— Но почему? — не выдержал Джеральд.

Лерке пожал плечами.

— Просто не нахожу их интересными или красивыми — для работы они не годятся.

— Вы хотите сказать, что после двадцати женщина не может быть красивой? — спросил Джеральд.

— Для меня — не может. До двадцати она худенькая, свежая, нежная, изящная. После — какой бы ни была — для меня она не существует. Венера Милосская[170] — буржуазка, и все остальные тоже.

— Вы сами тоже не любите женщин после двадцати? — спросил Джеральд.

— Женщины в этом возрасте не представляют для меня интереса — ведь для моего искусства они не подходят, — раздраженно ответил Лерке. — Да, я не нахожу их привлекательными.

— Однако вы эпикуреец, — саркастически рассмеялся Джеральд.

— А как насчет мужчин? — неожиданно спросила Гудрун.

— Они хороши в любом возрасте, — ответил Лерке. — Мужчина должен быть большой и могучий — неважно, молодой он или старый, лишь бы был крупным, даже массивным, с идиотской мускулатурой.

Урсула вышла одна в чистый мир, преображенный свежевыпавшим снегом. Но сверкающая белизна вызывала боль, она чувствовала, как от холода цепенеет душа. В голове мутилось.

Неожиданно Урсула решила уехать. Ее словно озарило: нужно перебраться в другое место. Среди этих вечных снегов она чувствовала себя обреченной, будто не существовало ничего другого.

А теперь, словно чудом, она вдруг вспомнила, что внизу — темная, плодородная земля, к югу растут апельсиновые рощи и кипарисы, оливковые деревья, падуб, вздымающий превосходную густую крону на фоне синего неба. Какое чудо! Существовал не один только этот безмолвный, замерзший мир среди горных вершин! Отсюда можно уехать и забыть про него. Можно уехать.

Ей захотелось тут же воплотить это чудо в жизнь. Захотелось немедленно расстаться с этим снежным миром, ужасными и неподвижными ледяными вершинами. Захотелось увидеть тучную землю, вдохнуть запах плодородной почвы, посмотреть на вечнозеленые растения, почувствовать, как отзывается завязь на тепло солнечных лучей.

Полная надежд Урсула радостно вернулась в гостиницу. Беркин читал, лежа в постели.

— Руперт, я хочу уехать отсюда, — выплеснула она на него переполнявшие ее чувства.

Беркин внимательно посмотрел на нее.

— Ты уверена? — мягко спросил он.

Урсула села на кровать рядом и обвила его шею руками. Удивительно, как мало поразило его это сообщение.

— А ты разве не хочешь? — спросила она с волнением.

— Я не думал об этом, — ответил он. — Но уверен — хочу.

Урсула неожиданно выпрямилась.

— Мне здесь все ненавистно, — заявила она. — Ненавижу снег — он такой неестественный, и свет он отбрасывает неестественный — какое-то мертвенно-призрачное очарование, и чувства в людях вызывает ненатуральные.

Беркин лежал, посмеивался и размышлял.

— Что ж, можно уехать, — сказал он. — Поедем в Верону завтра же, отыщем Ромео и Джульетту, посидим в амфитеатре. Идет?

Урсула смущенно и робко зарылась лицом в его плечо. На кровати лежал абсолютно свободный человек.

— Идет, — ответила она, чувствуя огромное облегчение. Ее душа словно обрела новые крылья — теперь, когда она увидела, что он открыт остальному миру. — Мы сами станем Ромео и Джульеттой. О, любимый!

— Но сейчас в Вероне дуют холодные ветры с Альп, — заметил Беркин. — Мы будем вдыхать запах снега.

Урсула выпрямилась и посмотрела ему в глаза.

— Так ты рад, что уезжаешь? — с тревогой спросила она.