– Енто как так? – спросила Галина Андреевна и уставилась на него своими неморгающими глазками – вылезать из машины она не собиралась.

– Да так! До Кобылкина вашего только по степи можно пробраться! Ножками, ножками!

– Сиди, Катьк! – приказала Сара, не сдвинувшись с места.

Они бы, наверное, и заночевали в машине, если б хитрая старуха не почувствовала, что мужик обладает таким же упрямством, каким и она сама, и если б не торопились они с Катькой увидеть родных до наступления темноты. Бабка схватила батон колбасы – плату за половину дороги – и юрко спрыгнула на землю.

Пройти семь километров пешком по мертвому полю, качаясь и падая в снег от сильного порывистого ветра – это еще полбеды, жаловалась мне она, укачивая перед сном. А вот те же семь километров протопать с большущим чемоданом, с огромными сумками, мешками и авоськами, набитыми до отказа батонами колбасы, апельсинами, маслом, как подсолнечным, так и сливочным, банками тушенки, сгущенки, лосося и т.д., и т.п., вплоть до дрожжей и сахара для изготовления самогона, без которого, как без воды, жители деревни Кобылкино никак не могли обойтись – это потруднее будет!

Но она доплелась! Спотыкаясь, шатаясь, волоча ношу, застревая ногами в снегу и оставляя в нем валенки, в течение четырех часов глядя на голое, как яйцо из-под курицы, белое поле. Лишь кое-где – то там, то сям – попадался им сухой ковыль, ломающийся и пригибающийся к земле от ветра. А может, это и не ковыль был, а еще какая-нибудь степная трава, которая по недоразумению пробилась из-под снега и с невероятным упрямством ждала весны, надеясь замешаться с культурными злаками среди золотистых нив и еще, чего доброго, закрутить любовь с пшеницей и опылиться.

Только увидели они вдали чернеющую в сумерках деревню на пригорке, только бабка отсчитала три избы справа (счет, напомню, ей всегда удавался!) и, распознав белые (словно знамена, выкинутые для приостановки битв и переговоров) ставни отчего дома, как сил у них неизвестно откуда прибавилось, и они с племянницей побежали наперегонки, волоча, закидывая, подбрасывая вперед себя сумки и мешки – короче говоря, последний отрезок пути они разогревались тем, что играли в футбол, а мячом им служили многочисленные авоськи с продуктами питания. Наконец, забив гол в калитку, они оказались в заснеженном огороде у разросшейся пристройками избы, и Сара с грустью и печалью тяжело вздохнула и молвила:

– Вот если бы мне такой большой огород дали в пользование... – и мечтательно добавила: – Я бы там тоже избу большую построила.

Бабка провела в Кобылкино две недели – первая из которых ушла на мытье в чужих баньках по-черному. Вся деревня звала ее помыться непременно в своей бане – отказ был равноценен тяжкому оскорблению и расценивался как неуважение, презрение и несоблюдение приличий.

– Я бы тоже обиделась, если б ко мне в баню мыться не пошли, – шептала она мне на ухо перед сном, укачивая.

В предбаннике с низким закопченным потолком непременно стояли стол и лавка. На столе – самовар или, в крайнем случае, чайник с чашками, тарелка соленых огурцов и буханка серого хлеба грубого помола. Самовар был всегда холодным, а вместо кипятка он был заполнен самогоном. В Кобылкино вообще чаевничали в высшей степени странно – к вечеру накрывали стол, если можно так выразиться, потому что, кроме жареной картошки на сале и соленых огурцов, на нем ничего не было. Так и ели весь год одну жареную картошку на сале, пока не приезжал кто-нибудь из Москвы и не привозил гостинцев: колбасы, тушенки, сгущенки, апельсинов и лосося в консервной банке. За один вечер все, что тащилось семь километров по степи с большим трудом, немедленно съедалось, а на следующий день на столе снова стояла глубокая чугунная сковородка с картошкой, жареной на сале, да горка соленых огурцов. После ужина обычно чаевничали. Ставили посредине холодный чайник с чашками...

Странным образом действовал чай на кобылкинцев – кого не в меру веселил, кого-то тянуло на подвиги – и тут же, не выходя из дому, затевался кулачный бой, кто-то (в основном женщины) пускались в пляс, топчась на одном месте, и их дородные тела тряслись, как холодец – видимо, от употребления с утра до вечера одного картофеля, а кто-то затягивал печальную песнь – от все той же осточертевшей жареной картошки.

Баба Сара «чай» не пила, но отказаться от бани считала ниже своего достоинства, и всю неделю только и делала, что драила себя мочалкой, парилась, выбегала на улицу повалять свое сухое, усмиренное постами тело в снегу. На восьмой день она скрипела от чистоты, а на девятый принялась агитировать Алду – свою сестру – и ее дочь Клавдию отправиться с ней в Москву, дабы столичные «дохтура» излечили последнюю от страшного недуга.

Дело в том, что Клавдия этим летом перенесла сильнейший стресс, в связи с чем совершенно разучилась разговаривать. Ее младшая дочь – Любка – на ее же глазах провалилась в выгребную яму и начала тонуть. Рядом никого не было: бабы в степи и день и ночь выгуливали коров, мужики в трех километрах от деревни вяло и не торопясь строили очередной курятник. Клавдия в ужасе глядела, как в зловонной жиже исчезли сначала дочерины плечики, потом ручками она перестала биться, а потом и захлебываться уж было начала. Мамаша растерялась совершенно, не зная, что бы ей предпринять для спасения утопающей на глазах дочери. Первым делом заголосила, запричитала, но руку подать чаду ей как-то и в голову не пришло. Орала она минут двадцать – даже после того, как Любку вытащил Никита – ее муж, который чудесным образом оказался дома (прибежал со стройки за «чаем»), и в конце концов сорвала себе голос. С тех пор изъяснялась только жестами. Пробовали ее лечить в Саранске – но то ли врачи не такие ученые там были, как в Москве, то ли случай оказался настолько тяжелый, что лечению никакому не поддается.

Никита категорически выступал против поездки в столицу – ему по душе была жена молчащая. И вообще, его все устраивало – супруга работала в деревне дояркой и каждый год рожала, он хлебал каждый вечер самогонку из чайника и второй год строил с мужиками курятник. После того как Клавдия перестала говорить, он полюбил ее пуще прежнего и с нетерпением ждал лета – может, в августе благоверная принесет долгожданного сына?

Он долго спорил – не пущу, мол, а как же дети? Но, в конце концов, сдался, сказав, что готов сопровождать супругу, тем более что ему самому не мешало бы показать давно беспокоивший зуб московским ученым «дохтурам»:

– А детей оставим на бабку Шурьку из пятого дома, – распорядился он.

За Сарой, у которой все никак не получалось меня поцеловать из-за длинного носа, выросла...

– А-а-а! – заорала я, увидев перед собой настоящую Бабу-ягу. Ну натуральная, неподдельная бабка-ежка!

Она стояла, ухватив себя рукой за левый бок, нагло так, по-пиратски подбоченилась, в оранжевом платке, завязанном над ушами кончиками назад, в цветастой, яркой, длинной, как у цыганки, юбке, выношенном потертом мужском коричневом свитере (наверное, Никитином). Лицо ее было смуглым, грубым, будто она всю жизнь простояла на ветру в той самой степи, через которую пробирались с сумками и чемоданом Сара с племянницей, а во рту, находя на нижнюю губу, угрожающе торчал один-единственный и, как мне показалось, очень крупный для человека зуб.

– Накуленька! Это же твоя бабушка! Это Алду!

Но от того, что у меня появилась бабка под № 4, причем вылитая Баба-яга, легче мне не стало. Мне вдруг показалось, что она сейчас закрутится волчком, прыгнет на меня и съест заживо, но Алду только и смогла протянуть неопределенно заливистым своим голосом:

– О-ого-о!

Она, как и старшая сестра, не знала грамоты, даже, кажется, вместо своей подписи ставила не крестик, а рисовала нечто похожее на порхающую над теплоходом чайку. Мало того – она не знала русского языка. Так, кое-какие слова только: «налей», «хороший», «чево» или «чево ето?». А вообще выражала свои мысли больше туманными, однако же довольно выразительными возгласами: «О!», «О-го-го!», «У-ух! « и «Ни-ни!».

За ней появилась грузная тетка в сером пуховом платке с толстыми хомячьими щеками – высокая, грузная, напоминающая глыбу. Глыба эта, оживленно жестикулируя, вообще не произнесла ни слова.

Послышалось шарканье за спиной великанши, а над ее плечом появилось... Я долго не могла понять, что же появилось за спиной великанши, прямо над ее плечом. Белый хлопчатобумажный платок с синими петухами обрамлял загорелое перекошенное лицо, на коем в предвкушении чего-то очень приятного искрились два черных глаза, нос – как груша сорта Бере Бокс – узкий у переносицы, до безобразия расширенный к кончику, разделял щеки – одна из них была нормальная, а другую разнесло так, что, казалось, на больном зубе его сидит мальчик-с-пальчик и, издеваясь, надувает воздушный шарик, который, того и гляди, сейчас лопнет... Образ довершали – так сказать, ставили жирную точку в нем – густые усы смоляного цвета с загибающимися кверху кончиками.

– Клавк! Пошли, чо ли, чайку попьем! – хриплым голосом сказал он, и глаза его вспыхнули ликующим лучезарным огнем.

– Никита, смотри, это наша Накулечка! Дочка Димы с Мотрей! – похвасталась Сара.

– О-о! Хороший! – одобрительно воскликнула Алду, знавшая одну форму слова «хороший».

– Ага! Ну, пойдемте, выпьем! У меня зуб дергает, обезболить бы! – нетерпеливо, быстро, проглатывая слова, проговорил дядька в усах и платке. Дочка и дочка, так, наверное, подумал он. У него этих дочек было аж восемь душ – его этим не удивить!

Клавдия бурно зажестикулировала, явно выражая протест, но ее никто не желал понимать, и тогда великанша показала мужу огромный кулак.

– Налей! – коротко и ясно приказала Алду старшей сестре, сильно ударив болящую бессловесную дочь свою по руке.

И они понеслись на кухню.

– Наконец-то! – с облегчением вздохнула мамаша, и в ту же минуту в коридоре забряцали кастрюли. Бабушка № 1 нагрянула, когда ее совсем никто не ждал. Аккуратно поставив судочки с детсадовским ужином на стол, она бережно отряхнула свое пальто бутылочного цвета с искрой от снега, затем скинула его, вывернув наизнанку, на кровать и залилась в восторге:

– Как хорошо, что тебя выписали, Матрен! А то ведь эта чокнутая – свекровь твоя – чуть было ребенка не заспала! Прихожу... – И Зоя Кузьминична поведала историю о том, как прямо на мне, бедненькой, заснула родная бабка. Да еще с такими гиперболическими преувеличениями (мол, ребенок посинел, не дышал уж, когда она пришла, и т.д., и т.п.), не понимая, что страсть к искажению действительности в данный момент явно не в ее пользу. Родительница моя, как и следовало ожидать, ужаснулась, лицом сделалась белее потолка и решительно (насколько она была способна) попросила мать приютить нас на пятом этаже четвертого подъезда – т.е. временно пожить в родимом доме.

– Пока Дима из армии не вернется, – заключила она, но, заметив недовольство на материной физиономии, поправилась: – Ну, или хотя бы пока эти не разъедутся.

С кухни все это время доносился гогот, отрывки эмоционального разговора на непонятном для нас, находившихся в комнате, языке, перемежавшемся с русским и сдобренным возбужденными выкриками:

– Каля-маля-трынхам-картишка?

– У-ух!

– Квадрат 136! Цельсь! Пли!

– Люба, на огороде быль?

– Быль! Ох, не могу! Быль!

– Бабка, а что там зимой на твоем огороде делать-то? Капусту сажать?

– Больно ты себя умной, Хрося, считаешь! А кто дом сторожить будет? Разворують! И огород ешчо летом ликвиндировать обещались!

– Как погреб? А, бабк?!

– Ничего смешного! Ты, Люба, самий настояшчий простишка!

– Вот сама и сторожи свой огород! А то шатаешься неизвестно где! Шлюха!

– Напраслину ты на меня возводишь, Хрося! Грех это. Я не шлюха, я даже замужем ни разу не была!

– Зачем шлюхе замуж?! – хохотала бабушка № 2.

– Я вообшче мужчин не знала!

– Проститутка ты! Где две недели была? – издевалась баба Фрося над сестрой, от души веселясь.

– Я – девственница!

– Справку от врача принеси! – забавлялась бабушка № 2, в то время как бабушка № 1 смотрела на дочь свою непонимающим взглядом, в котором, помимо недоумения, сквозила еще и паника.

– Скоро Груня с работы придет, – доложила Сара. – Надо ее позвать, с сестрой повидаться.

– Матрен! Ты в своем уме? Куда это я тебя к себе возьму?! Там Ленчик со Светкой! – укоризненно заявила она и, словно оправдываясь передо мной, пролепетала: – Твой родной дядя там со своей невестой-дурой живут! – Тон ее мгновенно поменялся, приобретя серьезную, мрачную даже окраску. – Да и вообще, все не слишком-то у них хорошо. Неделю назад вроде все в порядке было – мир да любовь, ремонт в своей комнате закончили, обои поклеили – знаешь, веселенькие такие – колокольчиками, – умилилась она.

– А теперь-то что стряслось? – уныло спросила моя родительница, поняв, что ее родная мамаша нас не приютит.

– Что! Что! Не знаю я ничего! Светка одну ночь не ночевала. Пришла вечером и говорит Ленчику – мол, никакого Артурчика можешь не ждать, я аборт сделала. Он давай орать. Она на него – подлец, говорит, изверг, никогда я тебя не любила! Собрала манатки, вплоть до нашей зубной пасты – все сгребла! А он ей – ты, говорит, еще обои сними! Это так пошутил Ленчик, а она ведь, мерзавка, и правда все обои содрала – аккуратненько так, сложила в чемодан и с собой унесла.