Словом, не вышло. А вот все остальное складывалось для Мохаммеда-Эмина весьма ладно. Хан Мамук тряпичной куклой в руках карачи сделаться не пожелал, властвовал на Казани единолично и советов никоих не слушал. Даже Диваны ханские собирать перестал, и карачи вскоре пожалели, что призвали его на державный престол.

Дабы ублажить пришедших с ним сибирских беков и мурз, повелел он казанским володетелям-арбабам поделиться и отдать пришлым по четверти своих владений. У мурзы Алиша из рода Нарыков хан отобрал его родовые земли под Сэмбэром, карачи Урак едва отстоял свой аул на Итили за Биш-Балтой, а сардара Хамида он лишил титула эмира только за то, что тот оговорился, назвав его, чингизида, могущественнейшим, что принято было более в обращениях к мурзам — младшим сыновьям беков, но не к великим ханам.

Окончательно оттолкнул от себя Мамук родовитых, когда бек Кул-Мамет, приехав в свой аул на Кабан-озере передохнуть малость от трудов праведных, обнаружил в своем доме какого-то безродного мурзу в драном чекмене, размахивающего перед носом влиятельнейшего бека ханским ярлыком на владение аулом. Кул-Мамет выхватил саблю и в куски изрубил наглого мурзу, после чего отъехал в Казань и, растолкав джур Мамука, ворвался в покои хана, изорвав на его глазах сей ярлык. Кто знает, как далеко зашло бы дело, не схвати ханские джуры Кул-Мамета. Говаривали после, что будто бы взбешенный бек даже обнажил саблю свою супротив хана, что во все времена единственно смертию каралось, ибо всякая власть — от Всевышнего. Все же нашелся кто-то, шепнул хану повременить с казнью строптивого бека, ибо за таковой немедля взбунтовалась бы вся Казань с посадами, слободами и ближними аулами — шибко почитаем был бек Кул-Мамет и среди хакимов, и среди городской черни. Посему свели бека в зиндан без единого оконца и посадили на цепь, аки пса, да закрыли за ним тяжелые кованые двери.

Однако без следа только духи да алпы ступать могут. А от человека, зверя или птицы, а паче деяния зловредного завсегда последие остается.

Вскорости замятежили ары — лесные люди, коих за то, что поклонялись они своим сорока богам, обложили поборами непомерными, много больше, что платили в казну ханскую правоверные. И побили те ары ханских баскаков — сборщиков дани, а их предводителя, что повелел вырубить да пожечь священные рощи, утопили в проруби на реке Казанке. Увещевания да угрозы не помогли. Бунт разрастался.

Тогда хан Мамук, не дожидаясь лета, сам повел своих джуров на Арскую крепость, но взять ее не сумел, а по возвращении в Казань уперся в запертые ворота. Глянул хан на стены градские, а на них кипящая смола в огромных чанах пышет, готовая пролиться на головы вздумавших сии стены приступом брать, да воины с луками. И тетивы на них уже натянуты; отпусти пальцы, и полетят в тебя смертоносные стрелы. Вот оно, последие. Делать нечего, повернул Мамук в ногайские степи, однако до них не дошел: хватил его от злобы и расстройства душевного сердечный удар, и вернулся он в одночасье к Творцу, в жизни сей несолоно хлебавши.

Первым сведал о сих событиях Мохаммед-Эмин, — были у него в Казани свои приспешники да лазутчики. Быстренько перебрался в Нижний Новгород, сел там, ожидаючи, что вот-вот прибудут посланники из Казани звать его на ханский престол.

И посланники прибыли. Однако возглавлявший их бек Кул-Мамет, освобожденный из зиндана, бить челом Мохаммеду-Эмину и звать его принять ханство не стал, а попросил сообщить, что в Казани хотят видеть ханом его младшего брата Абдул-Летифа. Мохаммед-Эмин, скрипнув зубами, уехал в свою Каширу, а Абдул-Летиф, отпущенный из Крыма Нур-Салтан, был поднят в казанские ханы.

Правление его было недолгим и мало чем отличалось от правления Мамука. Тот же Кул-Мамет, составив новый заговор, снесся с Москвой и отписал великому князю, что-де от хана Абдул-Летифа никоего покоя людям и всей земле казанской нет, а что касаемо соблюдения условий мирных меж Казанью и Москвою, то сам хан-де учил их эти условия не блюсти и лгать. Послабления-де русским купцам он отменил и каждодневно всяческие притеснения людям русским чинит и хает всяческим образом их веру и привычки. Еще писал бек-карачи, что никакой управы от лихоимства его нет, а что до дел державных, так тут у хана голова не болит, ибо более охоч Абдул-Летиф до веселий всяческих да пиршеств, нежели блюдения порядка да благочиния, и по вся дни-де в гареме своем проводит да еще разных блудниц и лярв со стороны весьма охотно привечает.

Иван Васильевич тотчас послал гонца в Каширу к Мохаммеду-Эмину с вестью, что время занять престол казанский пришло. Зимою от Рождества Христова в 1502 году Мохаммед-Эмин приехал в Москву, дабы стать во главе войска и двинуться на Казань. Прихворнувший было Иван Васильевич встретил Мохаммеда-Эмина ласково, и на вопрос его о здравии ответил коротко:

— Старость.

Затем покашлял, выпил травяного настоя с мятою и добавил:

— Ты, брат, не тяни с походом. Неровен час, князи казанские передумают да пошлют в Астрахань за каким-нибудь царевичем. Или в Крым. Собирай рати. А в подмогу я тебе двух воевод дам, Фетку Ряполовского да Севку Звенигородского. Робяты молодые, да уже битые, а старые пердуны мои тебе без надобности, обузою токмо будут.

— Благодарствуй, государь, — наклонил голову Мохаммед-Эмин. Затем глянул скоро, оценивающе: в каком расположении сегодня великий князь московский, И уже опосля спросил:

— А слово свое, государь, когда сполнишь?

— Какое слою? — остро посмотрел из-под стариковских лохматых бровей Василий Иванович.

— Такое, какое ты семь лет назад мне сказывал, — в упор глядя на великого князя, сказал Мохаммед-Эмин. — Али запямятовал?

— Ты опять об этой полонянке все думы думаешь? — нахмурился Василий Иванович. — Чай, она померла уж…

— Не померла, государь, — нетерпеливо перебил Ивана Васильевича Мохаммед-Эмин. — Я токмо днесь о ней справлялся. Жива-здорова.

— Справлялся он… Думаешь, не ведаю о твоих наездах на Вологду? От ока моего в земле русской мало что утаится, — упрекнул он царевича.

— На поездки мои туда вы прямого запрета не накладывали, — отверг обвинения Мохаммед-Эмин.

— Не накладывал… Охо-хо-о, — медленно произнес Иван Васильевич, прикрывая слезившиеся от простуды глаза. — Грехи наши тяжкие…

— Так как, государь? — не унимался Мохаммед-Эмин.

— Вот, хвораю, — заворчал великий князь, искоса поглядывая на названого сына. — Видать, конец мой близко…

— Ты, Иван Васильевич, не увиливай, — безуспешно пытаясь поймать его взгляд, продолжал настаивать на своем Мохаммед-Эмин. — Сказывай прямо: отдаешь мне Таиру, как обещал?

— А я рази обещал? Я говорил: посмотрим…

— Но ведь…

— Да забирай, забирай свою красавицу, — уже весело глянул на Мохаммеда-Эмина Василий Иванович. — Токмо уважь старика: не езди, ради Бога, сам, невместно сие. Пошли к ней кого гонцом, ну вот хотя бы Степку Ржевского. Этот до Вологды по зимнику в три дни домчит. А тебе, брат, надобно к походу готовиться… Охо-хо-о, — снова протянул великий князь. — Господня воля — наша доля…

Василий Иванович тепло посмотрел на Мохаммеда-Эмина, сияющего и готового вот-вот кинуться к нему с объятиями.

— Не-е, обниматься не будем, — упредил великий князь намерения названого сына. — А то подхватишь с меня мою простуду, сопли потекут. А какой из сопливого воин? — Он засмеялся, потрепав Мохаммеда-Эмина по плечу. — Да и жених из таковского тоже негодящий.

Иван Васильевич отступил на шаг и уже серьезно посмотрел на Мохаммеда-Эмина.

— Одно тебе скажу, великий хан. Запомни, еще мудрый Мономах в поучении сыновьям своим сказывал: жену свою люби, но не дай ей над собой власти. Так-то вот…

10

«Собирайся, царица». Два простых слова вновь перевернули жизнь Таиры, как тогда четырнадцать лет назад. Первый раз они прозвучали в ту пору, когда было ей семнадцать — благословенный, беззаботный возраст, полный надежд и мечтаний. Сейчас ей уже минуло тридцать — по меркам гаремным — старуха. Но ханбике, даже бывшая, необычная женщина, которой уготовано зачахнуть в тиши и безвестности. Она как разменная, а может, и козырная карта в руках мужчин-игроков, есть у нее цена и достоинство, но нет своей воли. Долгие годы прятал ее великий князь московский в рукаве, лишь время от времени помахивал перед носом Мохаммеда-Эмина, покуда не настала пора выложить ее на стол.

Таира помнила каждую встречу с опальным казанским ханом, хранила в памяти. Часто, может быть, слишком часто обращалась к ним, перебирая бережно, как бусины драгоценных четок-тэсфих. Да и что еще прикажете делать в заточении, в котором один день походит на другой, и нет спасения от тоски и ползучей скуки.

Вот первая встреча на булакском мосту, самая короткая и, скорее всего, позабывшаяся, если бы не вторая, когда он появился перед ней темнобровый с жарким румянцем на смуглом лице и смотрел так, что по спине начинали бегать мурашки, а все тело трепетало, как туго натянутая тетива. Потом взрыв и тихая ласка. Ее никто никогда не целовал так: нежно, бережно, будто в объятиях у него была не живая женщина, а хрупкая бесценная хинская ваза. «Хотя вряд ли бы он стал целовать вазу», — усмехнулась про себя Таира, вновь вспомнив, как швыряла в гневе его подношения в маленькое оконце светлицы и чуть не надорвалась, выпихивая в узкий проем тяжелые отрезы бухарской парчи. Как она тогда его ненавидела! Все в нем раздражало и бесило ее: широкие плечи, насмешливый блеск темных глаз, сильные руки, коснувшиеся ее. Она хотела стереть его облик из памяти, забыть об этой странной встрече, но чем больше старалась, тем чаще Мохаммед-Эмин занимал ее мысли, исподволь вторгаясь в мечты и даже ночные пылкие фантазии. Два-три раза в год стали приходить от него короткие сдержанные послания с обычными вежливыми пожеланиями здоровья и благополучия. Она хранила молчание, а дары отсылала назад.

Но однажды к ней в светлицу заглянул пристав, коему поручено было ее охранение.

— От царевича Мохаммеда-Эмина, царица, гостинец тебе привезли.

— Отправь обратно, — равнодушно ответила она, хотя сердце вдруг малой птахой трепыхнулось в груди.

— Ты хотя бы выйди, взгляни, — просительно произнес пристав, потом покачал головой: — Как только великий князь дозволяет такие подарки тебе жаловать?

Любопытство, как всегда, одержало победу. Таира вышла на крыльцо и обомлела. Джигит в лисьей шапке держал под уздцы великолепную кобылицу чистейших арабских кровей, тонконогую и горячую. Она нервно пофыркивала и косила большими влажными глазами то на стражников, то на замершую в изумлении Таиру.

— Мне?!

Ильча-посланник склонился перед ней в низком поклоне.

— Прими, прекраснейшая ханбике, в дар от моего господина хана Мохаммеда-Эмина эту кобылицу…

Таира, уже не слушая продолжения речи, сбежала с крыльца, подошла к лошади, ласково провела рукой по ее вздрагивающей шее.

— Как ее зовут? — обратилась она к ильче.

— Йолдыз [13].

— Йолдыз, красавица моя, — тихо позвала Таира.

Кобылица попрядала ушами и ткнулась теплой, влажной мордой в протянутую ладошку.

— Ах ты, лакомка, будут тебе угощения, — счастливо засмеялась Таира, потом тревожно посмотрела на пристава: — А мне разрешат на ней ездить?

— Великий государь Иван Васильевич дал на то свое дозволение, — ответил пристав, показав грамотку, переданную ему ильчей. — Под охраной, конечно. — Он вздохнул, пробормотал себе под нос: — Вот докука, не было печали, так купила баба порося, — и уже громче добавил: — Значится, принимаем гостинчик-то? А то пошто люди в такую даль маются, ноги зазря топчут.

Таира сверкнула глазами на пристава, но промолчала. Ильча передал поводья конюху и вновь склонился перед ней в низком поклоне.

— Будет ли, прекраснейшая ханбике, ответное послание моему господину?

Принять подарок и даже не сказать короткого «благодарю», было бы не вежливо. А кроме того, это был не просто подарок. Йолдыз была частичкой недоступной вольной жизни, возможностью раздвинуть замкнутые стены заточения, почувствовать вновь свист ветра в ушах, пульсацию горячей крови в жилах. Как он смог угадать, что от такого дара она не откажется? Таира поджала губы, но делать было нечего.

— Жди.

Ждать ильче пришлось немало. Только на следующее утро отправился он в Касимов, спрятав за пазуху маленькую грамотку, где собственной рукой Таиры была начертана затейливой арабской вязью короткая фраза: «Благодарю за бесценный подарок, да продлит Аллах твои дни».

Коль одно подношение было принято, от других отказываться было бы грубостью и прямым оскорблением. Кроме того, прознал Мохаммед-Эмин — видать, и в ее затворе появился у него свой человечек — еще об одной слабости царственной полонянки: ее любви к книжной премудрости. Да и можно ли было ожидать иного от дочери великого сеида? Все чаще стали привозить ильчи в Вологду книги в драгоценных окладах. Началась и переписка. Не сразу оттаяла Таира, но постепенно ответные послания ее к Мохаммеду-Эмину становились все длиннее и подробнее, тон их все мягче и дружественнее.