Я не успел сказать ей, как мне жаль: она приложила палец к моим губам.

— Можно попросить тебя об одной вещи? — спросила она. — Не говори: «Мне очень жаль». Даже если тебе и вправду жаль. Не надо извиняться за то, что ты не можешь меня любить. Это так пошло, а ты ведь не пошляк.

— И ты тоже.

— Знаю.

Она придвинулась ко мне, и наши тела соприкоснулись. Я провел пальцами по ее коже. Она была теплая и шелковистая. Я все не мог поверить в эту шелковистость.

— Погоди. Послушай меня, — заговорила она. — Тогда вот тебе мои правила для одной ночи. Нельзя говорить: «Ты очень красивая». Нельзя говорить: «Ты очень хороший человек». — Она помолчала. — И нельзя говорить: «Я тебя люблю». А все остальное можно.

Она обняла меня и притянула к себе. Я лег на нее. Медленно, как будто впереди у нас были недели, годы, века, вся жизнь, она провела пальцами по моей спине, по ягодицам, между ног. Я был так ошеломлен тем, что наконец могу ее касаться, целовать. И вдруг понял, что теряю ее.

Уже потерял. И слезы хлынули по моим щекам.

— Стивен, ты что?

— Ничего. Просто я на пределе. Устал. Разволновался.

Бонни вытерла мне щеки простыней. Эта нежность все усугубила. Я погладил ее руку, а потом оттолкнул ее.

— Я в порядке. Знаешь, никто не называл меня «Стивен«.

— Ты вовсе не обязан заниматься со мной любовью, если не хочешь, Стивен.

— А что, похоже, что я не хочу?

— Нет, наоборот. Но вы с ним можете быть совершенно разными сущностями.

— Тогда мы оба — он и я — мы оба этого хотим.

И мы занялись любовью.

Потом я отнес ее на руках в свою спальню, и перед тем как уснуть, мы еще раз позанимались любовью. Моя память не удержала все подробности той первой ночи, что случилась пять лет назад: я запомнил страсть, но забыл, как это сладостно.

Только на этот раз действовали правила, установленные Бонни для одной ночи. Никаких «Ты очень красивая». Никаких «Ты очень хороший человек». Никаких «Я тебя люблю». Все время, пока мы занимались любовью, и потом, когда лежали в тихонько разговаривали друг с другом, мне хотелось чего-то большего, чем стонов, криков, звериного рычания, вздохов, всей этой ничего не значащей ерунды. Но то, что я хотел ей сказать, было запрещено, ни слова любви и восхищения. Я подумал: она придумала потрясающие правила игры, и такое способен придумать только человек, для которого одной ночи безумно мало.

Но я должен был играть по-честному. Я не хотел, чтобы она приняла меня за пошляка. Поэтому я не сказал ей, что люблю ее. Но пытался дать понять.

Когда мы наконец уснули — голова к голове, на одной подушке, — я прижал ее руки в своей груди.

Час перед рассветом. Волшебный час.


Я гулял с Муз, а Бонни застелила постель. Но она сделала это не так, как я обычно делал: слишком большой кусок простыни оставила торчать сверху, поэтому я все переделал. Она сразу заметила.

— Ты перестелил кровать.

— Ты не так застелила.

— Но это не твое дело заботиться о порядке. Это не мужская работа.

Она сидела на кровати в своих шортах и в моей майке и сжимала в руках кружку с кофе — по-мужски, не используя ручку, которые обычно используют женщины.

— Порядок — это женское дело, — объявила она. — Хаос — мужское.

— И после этой ночи ты заявляешь мне, что я не мужчина?

— Ты что, не бываешь в кино? — Она вытянула вперед руки, сделав пальцами рамочку, как постановщик, формирующий кадр.

— В КАДРЕ — КОМНАТА КОПА. КРУПНЫЙ ПЛАН. Полный бардак. Подозрительно серая простыня сбилась на матрасе, пустые бутылки из-под виски, смятые бумажки, остатки обеда из китайского ресторана, купленного на прошлой неделе, и забитая окурками пепельница. Как же ты можешь быть аккуратным?

— Настоящие копы обычно очень аккуратны. Я люблю, когда вещи на своих местах. Вопрос в другом: почему ты такая неряха?

— О чем ты? Я не неряха.

Я захохотал.

— Да брось ты, Бонни. Я же участвовал в обыске. Даже носки у тебя по парам не собраны. Ты швыряешь их в ящик вперемешку с лифчиками, и все это сплетается, как спагетти. В кухне у тебя смешаны чайные и столовые ложки. Бумаги вообще не разложены, даже по алфавиту.

— Когда все выглядит аккуратным — это не в счет. Я предпочитаю, когда просто чисто.

— Но ты ведь не выбрасываешь журналы и брошюры годами. Кто же хранит программу телевидения за 1982 год?

— Ну ясно, что не такой человек, как ты.

Вот именно. С тех пор, как мы встали, а это было без чего-то шесть, Бонни держалась как-то отстраненно. Она не изображала оскорбленного самолюбия, тон ее не был холодным. Нет, она вела себя дружелюбно, но независимо: ух ты, здорово, изюм с кукурузными хлопьями? С удовольствием. Спасибо. Разумеется, она понимала, что ей лучше не выходить из спальни, что окна в гостиной не занавешены, и вдруг кто-нибудь вздумает ко мне зайти… И уверен, она хотела рассказать мне что-нибудь еще про Сая. Обсудить все дело. Ради бога!

Она вела себя как любой гость, оставшийся переночевать — как коп, благодарный за гостеприимство, за стол и дом, как говорится, как дружелюбный, легкомысленный парень. Доев завтрак и поставив мисочку с хлопьями на подоконник, который я обычно использовал вместо стола, потому что другого стола у меня не было, она улыбнулась и сказала наигранно бодрым тоном:

— Знаешь, что особенно приятно? У тебя хлопья хрустят. А у меня никогда не выходило держать их подсушенными. Не то что у нас в Огдене, там их месяцами можно хранить, и ничего.

— Бонни, давай проветрим комнату.

Она улыбнулась, как телеведущие, передающие прогноз погоды, продемонстрировав великолепные зубы.

— А тут недушно.

Она потянулась и взяла будильник — все еще повернутый спиной.

— Гляди-ка, уже почти семь. Ночь прошла. Солнце светит. — Улыбка сошла с ее лица. Губы сжались, на лице появилось серьезное, озабоченное выражение. — Пора заняться делом.

Но я заговорил о другом:

— Ты знаешь, я не нытик.

— Знаю.

— Но со мной что-то не то творится. Я чувствую, что совершаю ошибку.

Она не поддержала, не опровергла меня. Молча и прямо сидела на кровати.

— Понимаешь, с Линн у меня есть шанс начать нормальную жизнь, которой, мне казалось, у меня никогда не будет.

Я все ждал, что Бонни воскликнет: но ты ведь ее не любишь! А как же я? Она сказала:

— Давай лучше обсудим мотивы убийства.

— Ты пойми, мне вовсе на тебя не плевать. Ты знаешь, что не плевать.

— Я убеждена, что любой в съемочной группе имел свой зуб на Сая.

— Бонни, давай обсудим это, тебе же легче будет.

— Сай постоянно надувал людей с деньгами, врал про открытые кредиты, унижал на глазах у других. Так что прямо здесь, в Ист-Хэмптоне, находилось по крайней мере семьдесят, восемьдесят человек, имеющих веские причины его прикончить. А есть ведь еще полтыщи других, которых он успел оскорбить за свою жизнь. Что ты сделаешь в ситуации, когда жертва убийства успела стольким насолить?

Я просто пытался ей помочь. Но раз она хотела о деле, я мог и о деле.

— Нужно искать того, кому Сай причинил наиболее ощутимый ущерб, — объяснил я. — Не то чтобы оскорбил в лучших чувствах, или унизил, или плохо обошелся, а действительно нанес урон. Не из той серии, когда говорят: «Чтоб ты сдох!», со зла. Я говорю о ситуации, когда Сай мог действительно испортить кому-то жизнь, карьеру. Так что нужно искать серьезные мотивы. Исключить людей, которых он просто доставал. Это не в счет. С одним исключением. Психи. Может, он обещал какому-нибудь актеру, что упомянет его фамилию в первых строчках, вместе с исполнителями главных ролей, а тот едва рассмотрел свою фамилию в самом конце списка. Нормальный человек, конечно, обо всем забыл бы. А психи могут два, три года замышлять преступление.

— Это часто случается?

— Нечасто. Потому что даже психам надоедает. Они находят других покровителей. В этом случае, если есть шанс это распутать — нам ничего не остается, как просто проверять всех, кто имел дело с убитым в течение последних лет. Понимаешь, психи не любят страдать молча. Они рассылают угрожающие письма, звонят по телефону. А парень вроде Сая наверняка повел бы себя разумно: он слишком много знает о знаменитостях, ухлопанных психами, чтобы игнорировать такой расклад. Правда ведь?

— Определенно. Если бы Саю на хвост сел некий псих, он сразу бы смекнул, что дело нечисто. Нанял бы телохранителей, сам-то он был трусоват.

Это меня удивило. Мне показалось, он крепкий малый.

— Что ты имеешь в виду?

Бонни подумала, потерла лоб.

— Однажды мы катались на лошади, в горах Гранд Тетона. Сай упал. Ничего такого не случилось, синяк заработал. Да и лошадь была ни при чем: увидела медведя и встала на дыбы. Но он не сел больше в седло, даже когда я начала поддразнивать его, называя «трусливым котом» — что, признаю, не было моим самым дипломатичным поступком в качестве супруги.

Он пугался и вовсе нестрашных вещей. Однажды мы оказались в богемном районе Нью-Йорка, и к нам подвалила компания негров, которые вовсе не выглядели угрожающе. Он весь съежился. Я поняла, что в глубине души он уже видел заголовки в газетах: «Продюсер кастрирован разбушевавшейся молодежной бандой!» Я к чему это все говорю: если бы кто-либо из бывших знакомцев вздумал его преследовать, Сай бы обязательно нанял охрану. И раструбил бы об этом на всю округу.

— Ясно.

Я пошел в кухню налить еще кофе. Вернувшись, я сказал:

— Понимаешь, кстати, о верховой езде, у нас была ферма, когда я был маленьким. И лошадь была, Поплясун. Я давно верхом не езжу, но…

— Зачем ты мне все это рассказываешь? — чуть слышно спросила Бонни.

— Не знаю, — ответил я так же тихо.

— Как бы там ни было, полтора часа назад между нами все кончено. Помни это, пожалуйста. И не имеет значения, что случится сегодня, сделаешь ты какие-нибудь открытия или нет, я до пяти отсюда уйду. Поэтому я не желаю знать, катался ты на лошадках, когда был маленьким, или нет. И не хочу слушать, как ты впервые увидел матч с «Янки». И мне не интересно, как тебя ломало после Вьетнама.

— Так я тебе и про это рассказал? Про наркотики?

— Да, про героин. Рассказал. А мне плевать на это. И плевать на то, что ты был алкоголиком и именно поэтому забыл, как рассказывал про героин.

— А что я тебе рассказывал про героин?

— Немного. Когда рассказывал про Вьетнам.

— А я рассказывал про Вьетнам?

Бонни заявила холодно:

— Да, судя по всему, та ночка чертовски тебе приелась, раз ты ни фига не запомнил.

— Я помню достаточно, чтобы понять, что эта ночка чертовски мне аукнулась.

— А ты помнишь, как ты объяснил, почему ты пошел в копы?

— Нет. Не думаю, чтобы это были приятные воспоминания.

— Ты рассказывал, каким был запуганным, когда вернулся с войны. Ты шел по улице и, завидев на тротуаре смятый пакет из-под гамбургеров, останавливался как вкопанный, чуть ли не в панике. Помнишь, как ты об этом рассказывал?

Я ничего не ответил, просто не верилось, чтобы с кем-либо разоткровенничался о том периоде моей жизни. О том, как сердце выпрыгивало у меня из груди и тянуло завопить на всю округу: очистите территорию! Всем постам! Не спускать глаз со смятого пакета! Нам всем угрожает опасность!

— Мы как раз обсуждали, как это тебя угораздило выбрать работу копа, потенциально опасную. Нет чтобы где-нибудь у Бога за пазухой. И ты сказал: «А это говорит о том, что я вел себя абсолютно нелогично — я представлял себе, что копом быть очень безопасно. Все-таки, личное оружие, я так боялся всего».

— Я не знал, что так много тебе рассказал, что я…

Бонни перебила меня:

— Собственно говоря, это теперь и не важно. Я хочу, чтобы ты понял: мне начхать, что ты там сделал с Вьетнамом и что Вьетнам сделал с тобой. Мне начхать на твое наркоманство, и на твой алкоголизм, и на твои кошмары о прошлой жизни. Мне до лампочки ты сам. А посему мне начхать на золотистые локоны твоей невесты и ее призвание обучать неполноценных. Через десять часов — если только, Боже упаси, я не предстану перед судом с тобой в качестве свидетеля обвинения, — мы друг друга больше никогда не увидим.

Я встал и вышел из комнаты. Не помню, что я думал и чувствовал тогда. Помню, как ополаскивал тарелки, засовывал их в посудомойку и допивал остатки молока из пакета. Потом вернулся. Бонни была все та же, может, даже еще более отчужденная.