— Ей, извините, сколько?

— Семнадцать.

— И у нее все еще нет мобильника? — удивляется юноша и, спохватившись, одаривает покупательницу любезной улыбкой. — Впрочем, это не важно. Уверяю вас, она все равно все поймет.

— Вы уверены?

— Разумеется. Это так просто!

Счастливая, едет Наталья Петровна домой. Мобильник в чехле, в фирменном пакете — таки раньше привозили из-за границы — лежит в ее сумочке. Она не будет ждать Нового года, она подарит мобильник сегодня, сейчас, чтобы Леночке все могли дозвониться, чтобы, если надумает она остаться где-нибудь ночевать, ну хоть у Тани, она спокойно бы позвонила и предупредила.

Открыв дверь, зайдя в прихожую, кинув взгляд на вешалку, радостно убедившись, что Лена уже пришла, уже дома, Наталья Петровна снимает шубку и сапоги, сует ноги в теплые тапочки, вынимает из сумки пакет и идет к дочери. У двери в комнату останавливается: Лена разговаривает по телефону.

— Откуда ты узнал мой номер? — сухо спрашивает она. — Ах так… У Светы он действительно есть…

Впервые в жизни, поправ все свои высокие принципы, Наталья Петровна подслушивает. Лена говорит вызывающе, насмешливо и недобро.

— Простить? За что? Не таким уж ты был пьяным…

Спохватившись, Наталья Петровна отходит от двери, удаляется на кухню, зажигает бра и садится к столу. Ах Лена-Леночка… И тут в отца: не умеет прощать. Вот так же бросил он когда-то жену и дочь — из-за такой ерунды: пустячного, мимолетного увлечения своей Наташи.

— Ты слишком красива. Где уж тебе быть верной?

Ушел, хлопнув дверью, живет с тех пор один как сыч. «А может, и правильно, — думает Наталья Петровна. — Ведь я его уже не любила. Видела и пугалась: неужели это мой муж? Был бы он — не было б Леши».

— Чего ты сидишь тут?

Лена вошла так неслышно, что Наталья Петровна вздрогнула.

— Так, думаю…

— О чем?

— Обо всем понемногу. О том, например, как; мы будем встречать Новый год.

Лена подсаживается к матери, обнимает за плечи.

— Ты очень расстроишься, если я тебя брошу? Ты не можешь пойти к кому-нибудь из друзей?

Она заглядывает матери в глаза и видит в этих глазах неприкрытую радость.

— Ни капельки не расстроюсь! — сжимает ей руку мама. — Поеду к своим, проводим старый и встретим новый, потанцуем и поболтаем, а утром разъедемся по домам.

«Свои» — это друзья студенческих лет — шумная, не по возрасту молодая компания. Когда вваливаются они к матери на день рождения, шутят, смеются, поют под гитару — «Возьмемся за руки, друзья…», — неизменно поражается Лена их естественной, непритворной веселости. Как-то веселее они, кажется, жили. Несмотря на трижды проклинаемый строй — веселее.

— У нас была своя ниша, — говорила мать. — Свои литература и музыка, свои театры — «Таганка» и «Современник», — свои дела и привычки. Мы не имели отношения к власти, мы ее презирали — этих жирных котов, с их дачами и пайками. Мы презирали ее, а она — нас. Теперь как-то так получилось, что мы имеем все-таки отношение к власти — по касательной, но имеем, и это печально и трудно, хотя как будто демократично…

Сейчас мама явно обрадовалась.

— Да, поеду к своим, — со вкусом повторила она. — А ты позвонишь и меня поздравишь, когда пробьют куранты и останется позади первый тост.

Она торжественно выкладывает на стол нарядный пакет.

— Что это?

— Погляди!

Лена вынимает из пакета мобильник в кожаном дорогом чехле — дарить так дарить!

— Ой, мамка, мамочка! — Она бросается на шею матери. — Я так мечтала! — Прижав мобильник к уху, Лена смешно передразнивает рекламу — «хеллоу, мотто», — и звонко смеется.

5

Я, наверно, неправ, я ошибся,

Я ослеп, я лишился ума.

Белой женщиной мертвой из гипса

Наземь падает навзничь зима…

Во льду река и мерзлый тальник,

А поперек, на голый лед,

Как зеркало на подзеркальник,

Поставлен черный небосвод…

— Почитай еще, — просит Лена. — Сколько ты знаешь стихов!

Тогда я понял, почему

Она во время снегопада,

Снежинками пронзая тьму,

Заглядывала в дом из сада…

Такого Диму она не знала. Дима — умница, Дима — философ, Дима — спорщик, но Дима — поэт?

— Это же не мои стихи, — смеется Димка. — Это стихи Пастернака.

— А я была на его могиле. И на даче — теперь там музей.

— Ну да, ты ведь живешь почти рядом. Сходишь туда еще раз, со мной? Сходим вместе?

— Конечно, весной.

Они говорят, говорят и не могут наговориться. Сияет огнями высоченная елка в саду «Эрмитаж». Медленно, лениво, заторможенно падает снег, и про этот снег Дима читает стихи.

— Мы так позорно от всех сбежали.

— Не позорно, а втихаря. В разгар оживленной дискуссии.

— Костя твой не обидится?

— Вот ему я сказал, и он выдал мне ключ.

— Ключ?

— Ага. От квартиры. Как замерзнем, вернемся.

— Мы никогда не замерзнем: всего пять градусов.

— Ну, если устанем или захочется чаю с тортом. Тебе понравились мои друзья?

— Очень. А я и не знала, что ты ходишь в литературный кружок.

— Никто в классе не знает.

— Почему?

Дима на минуту задумывается.

— Есть такое слово — «стесняться». Так вот я — стесняюсь.

— Стесняешься, что ходишь в литературный кружок?

— Ага. Как-то сейчас не модно. Все ходят в бассейн или на каратэ. Ну, еще английский, в крайнем случае музыкалка…

Из подвального кабачка с шумом и хохотом вываливается большая компания: мужчины в дорогих нарядных костюмах, женщины в накинутых на плечи шубках — из-под шубок выглядывают длинные вечерние платья, ножки в изящных туфельках.

В лесу родилась елочка,

В лесу она росла…

Взявшись за руки, давясь от смеха, кружатся они в хороводе вокруг засыпанной снегом елки.

— Эй, ребята, идите к нам!

— Им и без нас хорошо. Видишь, влюбленные…

Что сказала эта красивая женщина? Влюбленные? Разве они влюблены? Ведь это же просто Димка! Ну да, он, конечно, ей нравится…

Официант во фраке выносит круглый высокий столик, раскрывает разноцветный зонт. На столике вино и фужеры.

— Выпьем?

— Что ты… Наверное, страшно дорого.

— Узнаем. Постой здесь минутку.

Дима уверенно идет к официанту, односложно спрашивает, приглашающе машет Лене рукой. В фужерах вино, на блюдце орешки. Сколько он заплатил? Спрашивать не полагается. Но Димка… Какой же он молодец!

Он и сам себя таким чувствует.

— Еще раз — с Новым годом! Выпьем на брудершафт?

— Разве мы не на ты? — смеется Лена.

— Ну тогда я просто так тебя поцелую, без брудершафта.

Впервые в жизни мужские губы касаются ее губ. Дима целует бережно, осторожно. Лена, затаив дыхание, неумело ему отвечает. Какой сказочный, фантастический Новый год!

— Хочешь, я открою тебе свою самую главную тайну? — задохнувшись от поцелуя, отрывается от нее Дима.

— Хочу.

— Ты только не смейся, ладно?

— Договорились.

— Я, знаешь, пишу стихи, — запинаясь от волнения, застенчиво признается Дима. — Давно, с пятого класса. Потому и пошел в литературный кружок.

— Что же тут смешного? Почитаешь?

— Да. «Весной, в далекой стороне…» — начинает Дима.

Прикрыв глаза, отрешенно глядя вдаль, нараспев, он читает свои стихи. Смолкнув, с опасливой надеждой смотрит на Лену.

— По-моему, хорошо, — задумчиво говорит она.

— Я боюсь повторения. А вдруг эпигонство?

— Нет, твое. Я ведь много знаю стихов, могу, мне кажется, сравнивать.

— Ты только никому не рассказывай.

— Ты, Димка, как маленький. Чего тут стесняться? Наоборот, этим можно гордиться.

— Гордиться…

Я здесь давно. Я приняла уклад

соседств и дружб, и вспыльчивых объятий.

Но странен всем мой одинокий взгляд

и непонятен род моих занятий.

«Непонятен…» Знаешь, кто это пишет? Ахмадулина! О поэтах. Нет, конечно, я не поэт… Ну, словом, о тех, кто сочиняет стихи. Сейчас поэзия не в чести — просто не верится, что в шестидесятых собирала полный зал Политехнического, вообще полные залы. Не в чести настоящая литература, искусство. Народ жаждет попсы и бандитских историй.

Лена покосилась на Димку.

— Но ведь не все этого жаждут, — решилась возразить она. — Вот я, например…

— Ты не в счет.

— И я ценю поэзию выше прозы: в коротком стихотворении можно выразить чувства и мысли большого романа.

— Да, верно, — согласился польщенный Димка. — Мне это как-то в голову не приходило. Но когда что-то особенно меня поражает, в голове или… не знаю где, в душе, наверное, возникают стихи.

Они умолкают, смотрят на елку. Вернулась в кабачок веселая, разбитная компания, унес столик строгий официант во фраке, перестал сыпать снег и задул ветер. Закачались на елке флажки, закружилась у ног поземка.

— Холодно, — поежилась Лена.

— А говорила, что не замерзнем, — поддразнил ее Дима. — Никогда не говори «никогда». — Он обнял ее за плечи. — Пошли к Косте?

— Пошли.

— Можно, я еще раз тебя поцелую?

Не дожидаясь ответа, Дима целует Лену томительно медленно, разжимая языком ее послушные губы. Кружится голова — от вина, что ли, — у Лены слабеют ноги. Страшно и радостно. Наконец-то она — как все.


— А-а-а, гулены! — шумно встречает их Костя. — Замерзли?.. А мы тут без вас дали клятву — можно сказать, на крови.

Костя высокий — на голову выше всех, — худой, длинноногий.

Прямые, до плеч, русые волосы стягивает разноцветный витой шнурок, коричневый пушистый свитер свободно падает с угловатых плеч, вытертые синие джинсы, как влитые, облегают стройные бедра.

В комнате полумрак, мерцает огоньками маленькая, в углу, елка. Чуть покачиваясь, тесно прижавшись друг к другу, танцуют Аля со Славой; Настя, девушка Кости, такая же высокая, тонкая, в таких же, как у Кости, обтягивающих бедра джинсах, вытянув стройные ноги, полулежит на диване.

— Что за клятва? — живо интересуется Дима.

Настя встает, уходит в кухню, приносит, на правах хозяйки, пришедшим с мороза чай.

— Пейте. Замерзли? Проголодались?

— Нет! — дружно отвечают Лена с Димой и зверем набрасываются на бутерброды.

— Значит, так. — Длинным указательным пальцем Костя поправляет сползающие на нос очки в металлической тонкой оправе. — Властям, как я понимаю, выгодно держать народ в темноте. Ну, не совсем, разумеется — какое-никакое образование все же необходимо, — но очень хочется, чтобы народ был проще, глупее, примитивнее. И главный у властей рычаг — телевизор.

Лишь сейчас замечает Лена, что никакой «голубой экран» в этом доме не светится и не светился. Всего на пять минут включил его Костя — послушать куранты — и сразу выключил.

— Независимые каналы давным-давно придушили, интеллектуальных программ — кот наплакал, с утра до ночи какие-то идиотские ток-шоу, сериалы, откровения дураков. Иногда прямо оторопь берет: как они могут, наши «уважаемые россияне», как говаривал незабвенный Ельцин, так бесстыдно, до трусиков, разнагишаться?

Костя ходит по комнате, взмахивая руками — комната ему явно мала, — и философствует. Музыка смолкла, Аня со Славой тоже сидят на диване и внимательно слушают.

— Костик, ты повторяешься, — роняет лаконичную фразу Настя.

— Ведь их же здесь не было, — оправдывается Костя.

— Брэк! — прекращает спор Дима. — Так в чем суть? — любопытствует он. — В чем суть вашей великой клятвы?

— Не вашей, а нашей. — Костя снова поправляет очки указательным пальцем. — Мы не позволим больше нами манипулировать! Мы исключаем телевизор из круга нашего общения. Ведь он — как наркотик: человек привыкает его смотреть. Раздражается, злится, а смотрит. Понимает, что глупость, но каждый вечер, как нанятой, нажимает и нажимает кнопки. Сколько времени этот гад сжирает!

— А как же новости? — тревожится Лена.

Но Костя, похоже, продумал все.

— Для новостей имеется радио, — ни на минуту не задумывается он. — Слушаешь и делаешь что-то — например, собираешься в школу или там в магазин. Радио жизнь не останавливает, «картинка» же деспотична: претендует, чтобы на нее смотрели!