Отчего-то сегодня он точно знал, где ее искать. И парк, и лес пропускали его, равнодушно и молча. Он увидел Люшу, а она его – нет. Он доподлинно знал, что ее звериное, лесное чутье в сто раз сильнее, чем у него. Ей просто не было до него дела.

Она, чуть пошатываясь, шла между деревьями с плавающей на лице улыбкой. Касалась руками стволов, и они как будто ластились к ней. Одежда мокрая и грязная, с прилипшими к подолу дубовыми листьями. На щеке – черное пятно. В черных, дико всклокоченных волосах, раскинув крылья, сидит большая желтая бабочка-капустница. Люша останавливается, достает из карманов размокшие крошки, поднимает руки вверх. С воспаленных, как рубцы на коже, красно-лиловых кустов краснотала слетают птички и садятся на ее ладони. Девушка смеется знакомым, тошнотно-переливающимся булькающим смехом, и птицы вторят ей.

Не гася смеха, она поводит головой, ищет что-то глазами. Сейчас она увидит его и будет так же смеяться… Невозможно!

Александр поворачивается и сначала идет, а потом бежит прочь. Заметит она или не заметит его, уже не имеет значения. Он сам не знает, куда бежит. Кажется, что теперь ему нигде нет места.


Все поняли, что откуда-то должна явиться погибшая в огне барышня. Но как, когда и откуда? И где она теперь-то? Новость казалась столь значительной, что даже наличие экзотической Камиши и ее роскошной кареты сделалось почти неважным – лошадей распрягли, девушку вместе со Степанидой проводили в светлую комнату наверху, принесли чаю, воды для умывания и оставили отдыхать…

Явился, как черт из коробочки, Степка. Как узнал? Ведь больше двух лет в усадьбе его не видали. Встал независимо сбоку, стянув картуз и сунув руки в карманы. Женщины из прислуги только головой покачали: совсем мужик стал, а давно ли мальчонкой бегал!

Все столпились между лестницей и фонтаном, стояли и ждали невесть чего. Только Лукерья бушевала на кухне: гости в доме, и вообще деется не понять чего. Праздник? Беда? В любом случае стол не попусту накрывать придется. А что на него подать? Вчерашние щи с пшенной кашей? Та девушка в горностаевой накидке, как со старинной картинки, небось одними марципанами питается! Погнала молодую помощницу на двор: разузнать и разглядеть все доподлинно, а после доложить. А если чего прошляпишь по своей всегдашней дурости, так эдак половником охожу, что мало не покажется!

В конце концов среди людей, которым некому было хоть что-нибудь объяснить, сформировалось общее мнение, выраженное в виде представленной кем-то и размноженной на количество собравшихся картинки: вот сейчас по аллее промчится запряженная долгогривым и тонконогим конем легкая бричка, а на ней – живая барышня Любовь Николаевна, в здравом уме, трезвой памяти, повзрослевшая и похорошевшая несказанно, в богатом и красивом наряде, вроде как тот, что на заморской Камилле, которая теперь ейная лучшая подруга.

Дружно смотрели на аллею, ждали и уже почти слышали, почти видели…


Раздвинув разросшиеся кусты сирени, от южного крыла шла к людям невысокая, улыбающаяся чему-то девушка в растерзанных как будто стаей собак одеждах. Желтая бабочка по-прежнему сидела в ее блестящих на солнце волосах. В обеих руках она несла большие пригоршни зернистого, драгоценно-сверкающего, медленно истекающего талой водой снега.

Кто-то заметил ее и, не найдя слов, указал пальцем.

Все обернулись и замерли в немом ошеломлении.

Люша остановилась, поднесла одну из пригоршней искрящегося снега к лицу и как будто вдохнула. В ее бледно-голубых глазах полыхнули разноцветные искры.

– Трое их, – прошептала Феклуша.

И все увидели: действительно трое.

Максимилиан Лиховцев у фонтана.

Александр Кантакузин, остановившийся на полушаге у начала северного крыла.

Степка возле черной клумбы с едва пробивающимися острыми ростками нарциссов.

– …И она – Синеглазка! Сгубит всех троих. Не иначе.

Люди забыли, как дышать. Псы, ловя человеческое напряжение, вздыбили загривки, жадно нюхали воздух. Люша тоже замерла на месте.

И вдруг старенький кухонный Трезорка, словно проснувшись, с радостным лаем бросился к девушке, встал на задние лапки, заскреб передними по грязному подолу.

Люша опустилась на колени, обняла ласково повизгивающую собачонку.

– Признал меня, мой маленький. Спасибо тебе.

Глава 15,

в которой Аркадий советуется с Адамом, а Люша возобновляет старые знакомства и делает предложение Александру Кантакузину

– Адам, ты, как будущее светило отечественной психиатрии, должен мне объяснить…

Друзья прогуливались по Ивановской площади, пиная ногами неубранный мусор. В будние дни здесь царило безлюдье и запустение. Выпавшие из кремлевской стены непривычно крупные, многовековой давности кирпичи весело обрастали молодой свежей крапивой и лопухами. На старинном, резном по камню крыльце, высоко подняв заднюю лапу, умывалась бело-рыжая кошка.

– Ставить заочные диагнозы, тем паче в психиатрии… пожалуйста, уволь меня! – воскликнул Адам.

– Мне не нужен диагноз. Мне нужно понять, что произошло. Ты прочел дневник Люши?

– Да, и я, как психиатр, весьма благодарен тебе за возможность с ним ознакомиться. Очень интересный документ. Редкое сочетание острой наблюдательности и беспощадности к себе. Развернутый анамнез. Притом почти художественная повесть. Девушка, несомненно, обладает литературным талантом.

– Но ведь в этом дневнике она не врет? Действительно описывает свое детство? Во всяком случае, пока в фактологическом смысле все совпадало до мелочей. Можно ожидать и психологической достоверности…

– По-видимому, так.

– Но тогда что же это такое? Если судить по дневнику, в раннем детстве Люба была ребенком со множеством нарушений, до пяти лет не говорила, да и позже почти не могла нормально общаться с людьми, то и дело впадала в ярость или, наоборот, в апатию, отказывалась обучаться по обычным программам. При этом надо признать, что в Синих Ключах ей создавали все условия, нанимали учителей, обращались с ней по возможности гуманно. И вот этот благорасположенный к ней мир рухнул в одночасье. Потеряв отца и сама едва избегнув гибели, она до сих пор неведомыми нам путями оказалась в Москве и, естественно, угодила в ней на самое дно. Прожила там, подворовывая, нищенствуя и продавая себя около трех лет, – и что же мы видим? Вполне нормальную, психически здоровую девушку. Все ее нынешние особенности вполне в пределах личного своеобразия… Так была ли она безумна? Или это только ее фантазия? Фантазия ее родных? Всего окружения? Я, если честно, совсем запутался…

– Больше всего меня сейчас интересует, – сказал Адам, проницательно взглянув на друга, – это почему тебя все это до сих пор интересует…

– А по существу?

– По существу, еще в тридцатых годах девятнадцатого века француз Итар написал интереснейшую работу под названием «Дикий мальчик из Аверона», в которой описал двенадцатилетнего мальчика Виктора, жившего в лесу, и свои попытки наладить с ним контакт. Виктор не умел говорить, но его интеллект был вполне сохранен. Итар называл это заболевание интеллектуальным мутизмом[7].

– И что же?

– Можно предположить, что жуткий шок, пережитый девочкой во время пожара и гибели родного дома, отца и няньки, заменившей ей мать, запустил в ее мозгу физико-химические процессы, которые в конце концов привели к выздоровлению.

– Это возможно?

– Вполне. Ты же знаешь как врач, какие странные и труднопредсказуемые последствия имеет пережитое человеком шоковое состояние.

– Да, но обычно они разрушительны для его личности и здоровья.

– Нет правил без исключений. В данном случае знак мог и поменяться.

– Что ж, может быть, ты и прав. Спасибо. Я и сам думал о чем-то подобном. Что ты так на меня смотришь?

– Я продолжаю-таки интересоваться, Аркаша, – неожиданно педалируя еврейский акцент, спросил Адам, – что это за процессы идут в твоем собственном мозгу?

Аркадий не ответил. И не потому, что что-то скрывал от Адама. Он и сам хотел бы знать ответ на этот вопрос.


После демарша кухонного Трезорки люди как будто слегка оттаяли, задвигались, словно разминая суставы. Максимилиану почему-то представилась детская игра «умри – замри – воскресни». Толстая огородница Акулина, плача, полезла к Люше целоваться. Многие помнили, как отпрыгивала маленькая Люба от непрошеных физических контактов. Могла и укусить. Нынче же ничего – улыбаясь, обняла толстуху.

– Что ж теперь? Что ж? – тормошила кого-то из старых слуг бойкая черемошинская молодайка, нанятая в поломойки вместо Груни. – Барышня у вас всегда такая расхристанная или как? Ванну готовить или уж сразу баню топить станут?

Старший конюх Фрол, за прошедшие годы согнувшийся в спине и изрядно поседевший, протиснулся вперед, важно отодвинув бестолково причитавших баб и девок:

– Пожалуйте за мной, Любовь Николаевна!

Люша беспокойно взглянула на него, раздула ноздри, он подмигнул ей. Она пошла, как телок на веревочке. Трезорка, подбрасывая задик, резво побежал следом.

Все, кто притащился за ними к конюшне, готовы были после побожиться – старая лошадь, услышав горловой крик девушки «Голу-убка-а!», ответила ей тоже по-человечески: «Лю-у-ш-ка-а!» – а потом уж они ничего ни по-каковски не говорили, а когда Фрол хотел барышне сахару для угощения лошади подать, она, рук с лошадиной шеи не снимая, так на него глазами сверкнула, что он смешался и вовсе на навозный двор ушел.

Впрочем, когда Люша спустя полчаса оседлала Голубку, он все равно свое сказал, ибо специалист свое дело знает, а барские выходки ему не впервой:

– Любовь Николаевна, Голубка по злобе своей выхожена сегодня плохо и в годах уже, глядите строго, ежели в галоп поднимете, как бы легкие ей не повредить.

Люша кивнула молча и выехала на аллею. Голубка играла огненным глазом, гнула белую шею и шла так, как будто молодость вернулась к ней в одночасье.

– Чего же это барышня-то: из кареты – в лес, из леса – в конюшню, а теперь куда? – допытывалась поломойка. – Куды ж это она таким макаром поскакала? Ни одеться, ни помыться, ни чаю попить… Оборванная, как в грязи валяли… Это что ж теперь будет-то?

«Уж и будет… чего-нибудь… непременно…» – подумал Максимилиан Лиховцев.

Едва ли не впервые в жизни ему захотелось поскорее уехать из Синих Ключей в Пески, под суетливое крылышко мамы и папы. Но он не мог этого сделать теперь. И размышлял, пытаясь быть честным сам с собою: я не решаюсь оставить друга Алекса с этой новой и как будто опасной Любовью Николаевной? Или мне не хочется оставлять девочку Люшу, на всю жизнь раненную своим нелепым детством, с Александром Кантакузиным?


По деревне Голубка бежала резво, явно понимая, куда держит путь. Встречные крестьяне и бабы таращили глаза, замирали, а потом кидались друг к другу – строить предположения, одно другого дичее. У потемневшего забора с треснутыми горшками на столбах Люша соскочила, бросила поводья, медленно по пустому, заваленному каким-то хламом двору прошла к избе, крытой серой соломой, не стучась, отворила скрипучую дверь.

Семья обедала в горнице. На чисто выскобленном столе стояла большая миска с похлебкой, каждый брал своей ложкой и нес ее над куском темного хлеба, чтобы не капать на стол. Детей было человек шесть, младенцы сидели на руках у сестер, да еще с десяток подростков и уж почти взрослых девиц и парней.

– Здравствуйте! Бог в помощь! – поклонилась Люша.

– И вам здравствуйте!

Мать семейства, не узнавая, с удивлением смотрела на хорошо одетую барышню, отчего-то заляпанную грязью, с прилепленными листьями на мокром подоле. С коляски она, что ли, упала? Выжидала, что еще скажет нежданная гостья. Объяснит ведь как-то…

– Мам, там Голубка! – заполошно крикнул обернувшийся к маленькому оконцу мальчишка.

И тут наконец грубо и неуклюже взвилась из-за стола та, ради которой Люша явилась. Не сказав ни слова, прежде аккуратно положив ложку и недоеденный хлеб.

Девушки стояли друг напротив друга, глядя друг другу в глаза и будто беззвучно разговаривая. А мать с сердечной дрожью поняла вдруг, что неизвестно откуда явившаяся теперь незнакомка жутко похожа на погибшую пять лет назад сумасшедшую барышню Осоргину.

– Ты никому ничего не сказала? – беззвучно шевеля губами, спросила Люша.

– Никому ничего, – подтвердила Груня.

Голос ее звучал так, как будто она давным-давно им не пользовалась.