– А вы? – подначивала я. – Стойко держите оборону?

– Как видите, до пятидесяти дожил холостяком, – кивал он. – Но тетушки и троюродные кузины не сдают позиций. А я пугаю их, что, если не уймутся, женюсь на стриптизерше из ночного клуба и навсегда опозорю их славное имя.

День за днем я подмечала за Генри те самые едва заметные характерные черты, которых мне не удавалось рассмотреть вначале. Все такой же выдержанный и безукоризненно вежливый, он постепенно привыкал ко мне, раскрывался – наверное, и то, что мы разделяли с ним нечто настолько интимное, как творческий процесс, давало о себе знать. Теперь я уже видела, что в задумчивости он трогает кончиком мизинца краешек губ. А когда смеется, откидывает голову к левому плечу. Знала, что в ветреную погоду его мучают мигрени, что он совершенно не выносит фальши – настройщик ездит к нему в дом дважды в неделю, доводя звуки, издаваемые роялем, до какого-то кристального совершенства, что по-детски любит шоколад, может разом съесть целую плитку. А за роялем становится завораживающим, пальцы его касаются клавиш, будто ласкают, и от этого невозможно отвести глаз.

Каждая эта деталь, каждая подробность западала мне в душу, отзывалась какой-то теплой волной. Я довольно долго не понимала, что происходит, наивно полагала, что все это тепло в груди и смутное волнение, и искренняя радость при встрече – не что иное, как восторги совместного творчества. Пока однажды, когда Генри в очередной раз обернулся ко мне от рояля, улыбнулся этой своей детской, открытой улыбкой, увидеть которую позволил мне только через несколько недель тесного знакомства, меня вдруг не осенило. Это было так ясно, так болезненно очевидно, что я даже поразилась тому, как это удалось мне, взрослой опытной женщине, не распознать таких явных признаков. Я же была влюблена в него, влюблена отчаянно и бесповоротно.

Это открытие привело меня в ужас. Я не желала никого любить, особенно Генри Кавендиша, прославленного композитора, английского аристократа, завзятого холостяка, за которым тучами роились великосветские невесты. Мне этого было вовсе не нужно, я не хотела ни его славы, ни его имени, ни дома, а больше всего не хотела терять свою свободу. Влипнуть, как тогда, с Болдиным, стать бесплатным приложением к чьим-то творческим амбициям… Нет, никогда больше!

В тот вечер я под каким-то благовидным предлогом сбежала из дома Генри. Работа над пьесой была почти закончена, и в следующие несколько недель я доводила ее до совершенства дома, в своей небольшой квартирке в Хемпстеде. На звонки его вежливо отвечала, что сейчас очень занята и приехать поработать вместе никак не смогу. Я была полна решимости вытравить это никому не нужное чувство из сердца, не видеться с Генри до тех пор, пока этого не произойдет, закрыться, забаррикадироваться, чтобы ничто не могло нарушить мою годами выпестованную самодостаточность. Страх того, что надвигалось на меня с какой-то неотвратимостью, был настолько велик, что, закончив пьесу и по электронной почте отослав ее Роберту, я улетела в Россию.

Моя страна сильно изменилась за прошедшие десять лет. Если улетала я из голодной Москвы, в которой большая часть жителей едва наскребала на хлеб, а меньшая – перепродавала друг другу советские заводы и фабрики и постреливала ночами из окон шикарных «Мерседесов», то теперь, приезжая навестить родителей, я оказывалась в городе, мало чем отличавшемся от уже знакомых мне европейских столиц. Машины, витрины, рекламы, кафе – все было примерно таким же и больше не сбивало с ног диким контрастом.

В один из дней этого моего добровольного изгнания с туманного Альбиона мы встретились на Чистых прудах с моим студенческим другом Стасом. Стояло пыльное московское лето, в воде перед нами плавали деловитые утки, дробя отражавшиеся в зеркальной поверхности силуэты старых домов. Стас, ставший за это время ведущим актером МХАТа, сильно изменился. В нем не было больше той юношеской легкости, скоморошестости, таких характерных для него раньше. Серьезные, глубокие роли, ежедневный труд – уж мне ли было не знать, как тяжела актерская профессия, – наложили свой отпечаток. И друг мой показался мне каким-то нервным, усталым, но в то же время по-прежнему обаятельным и внимательным. Он, как и в былые годы, слушал меня, смотрел весело, и все же в его глазах я, как и раньше, видела то странное, неуловимое, что смущало меня с первых лет нашего знакомства. Он будто бы все эти годы ждал от меня чего-то, а может, ждал подходящего момента, чтобы что-то сказать…

– Ты что же, все так же одна? – спросил он меня, закуривая. – Я думал, давно уже крутишь роман с каким-нибудь Джудом Лоу. Хотя нет, для тебя это мелковато – с каким-нибудь Джоном Фаулзом.

– Стас, Фаулзу семьдесят четыре года, – рассмеялась я. – Я, кстати, немного знакома с ним – пересекались на одном литературном мероприятии. Очень интересный человек, но я все же еще не настолько стара. И кстати, ты-то сам тоже до сих пор не женат, друг мой. Почему?

– А ты почему? – поддел Стас. А потом, помолчав, добавил, глядя мимо меня на круживший по воде подмокший стаканчик от мороженого: – Наверное, в итоге однажды мы с тобой все же женимся друг на друге.

– Это с чего такие выводы? – хохотнула я. – Звучит как-то обреченно.

– А видишь, мы ведь всех остальных попросту отпугиваем, – беспечно объяснил он и, откинув голову, выпустил в воздух струю сигаретного дыма. – Выхода нет, придется, в конце концов, удовольствоваться друг другом.

– Ладно, я дам тебе знать, если достигну крайней степени отчаяния, – подхватила шутку я. А отсмеявшись, добавила серьезно: – Стасик, ты приедешь зимой на премьеру моей пьесы?

– Конечно, – кивнул он, протянул руку и дотронулся до моих волос. Глаза его как-то странно потемнели, зрачки дрогнули.

– Ты чего? – отшатнулась я.

– Ничего, – он улыбнулся, дернув уголком рта, отвел руку и продемонстрировал мне лежащую на ладони тополиную пушинку. – Вот. В волосах запуталась.


В Англию я вернулась через неделю. За это время Роберт оборвал мне телефон, допрашивал, куда я пропала, рассыпался в комплиментах моей пьесе и требовал, чтобы я как можно скорее вернулась в Лондон, потому что начинается кастинг и я должна участвовать в утверждении актеров.

Когда я прилетела, над аэропортом Хитроу бушевала дьявольская гроза. Молнии раскалывали небо надвое, сыпали синеватыми вспышками. Гневно грохотал гром, а стекла в зале прилета заволокло пеленой воды. Просто поразительно было, как пилоту удалось в этой вакханалии посадить самолет.

Я взяла чемодан с конвейера, пошла к выходу, и вдруг передо мной откуда ни возьмись вырос Генри. Непривычно мрачный, осунувшийся, он молча отобрал у меня чемодан и повел к припаркованной на подземной парковке машине.

– Как ты узнал, когда я прилетаю? – спросила изумленная я.

– Роберт, – сухо бросил он.

Движения его были странно резкими, под скулами играли желваки, и я не сразу сообразила, что Генри в ярости. Таким я его еще не видела.

Мы выехали с парковки, в лобовое стекло сразу ударила вода – дождь поливал как будто бы не каплями, а лился сплошным потоком.

– Как из ведра, – сказала я по-английски и тут же пояснила: – Это у нас так говорят, а у вас – кошками и собаками.

Генри как-то весь дернулся, скривился, словно мои слова чем-то раздражили его, и вдруг заговорил негромко:

– Влада, мне пятьдесят лет.

– Я знаю, – удивленно отозвалась я.

– Не перебивай, – поморщился он. – Я немолод, и у меня нет времени играть в игры. Предполагаю, что я тебя чем-то обидел, потому ты и сбежала вот так. Пожалуйста, объясни мне, что произошло.

Ох. Такого поворота я никак не ожидала. Что я могла сказать ему? Что самым нелепым образом влюбилась в него и так испугалась своих чувств, что предпочла удрать от них куда глаза глядят? В замешательстве, я не нашла ничего лучше, чем пробормотать какое-то пошлое:

– Дело не в тебе, дело во мне.

Что, кажется, только сильнее его разозлило.

– Послушай меня, – перебил он. – Я буду откровенен с тобой. За эти месяцы… Мне показалось, будто между нами возникло что-то. Связь, душевное родство. Я… ни к одной женщине не испытывал таких чувств, как к тебе. И уже не испытаю, это очевидно. До недавнего времени мне казалось, что и я тебе… интересен. Если это не так, если я ошибся, если тебя как-то покоробило мое отношение… Я прошу тебя дать мне честный ответ, потому что для всех этих экивоков у меня уже просто нет времени.

– Господи, Генри, я… – с трудом начала я.

Он обернулся ко мне, в глазах его отражались вспыхивавшие молнии, губы были напряженно сжаты. Перед лобовым стеклом мелькнули огни фар, резко завизжали тормоза.

– На дорогу смотри! – испуганно выкрикнула я.

Генри с силой выкрутил руль, резко сдал в бок и затормозил у обочины. А затем снова обернулся ко мне, сжал в ладонях мои заледеневшие руки.

– Влада, ответь мне! – потребовал он.

А я, не в силах больше бороться с этой не ко времени накрывшей меня страстью, сама потянулась к нему, прикоснулась губами к его губам и ощутила на них привкус дождевых капель. Генри, глухо застонав, подался ко мне, схватил за плечи, смял, запустил подрагивавшие пальцы в волосы и теперь поцеловал уже сам, настойчиво и страстно.

В стекла машины дробно барабанил дождь, пахло озоном, электричеством, и в частых вспышках молний мне были видны лишь расширившиеся зрачки Генри и его раскрасневшиеся скулы.


В январе на премьеру моей пьесы прилетел Стас. И, поймав меня в зале перед началом спектакля, расцеловал в обе щеки и спросил с привычной насмешкой:

– Ну что, ты уже достигла крайней степени отчаяния? Готовить мне место в паспорте?

И я, рассмеявшись беззаботно, отозвалась:

– Стас, дорогой, ты же знаешь, как мне всегда мечталось примазаться к аристократической фамилии. Так вот, можешь меня поздравить, я выхожу замуж за сэра Генри Кавендиша.

2017

– Слушаю вас, – говорит в телефонную трубку Танька.

И я не сразу понимаю, что разговор она ведет на английском. Так случилось, что этот язык, выученный когда-то в школе, стал для меня почти родным. И на слух я воспринимаю его не хуже, чем русский, не всегда даже улавливая сразу, на каком из них ко мне обратились. Я свободно пишу на английском и, задумывая очередную книгу, первым делом решаю для себя, каким языком она будет написана. Дело тут не в том даже, в какой стране я собираюсь ее издавать, дело скорее в том, как изначально складывается у меня в голове история, какими словами я рассказываю ее самой себе. В конце концов, перевести впоследствии книгу с английского на русский или с русского на английский давно уже не является для меня сложной задачей.

– И каковы условия? – продолжает разговор Танька. – Да, я понимаю вас, но мистер Эванс сейчас очень востребован, мне нужно свериться с его графиком. Хорошо, я свяжусь с вами. До свидания, – она дает отбой и сует мобильник в сумку.

– Ни минуты покоя? – поддеваю ее я.

– Голливуд и в Москве догонит, – поддерживает меня Кира.

И в ту же секунду, словно в насмешку, начинает заливаться трелью уже ее мобильник.

– Да, – говорит она в трубку, и на этот раз я отмечаю – по-русски. – Да, все верно. Встреча состоится завтра, как мы и договаривались. Нет, я уже в Москве, но сегодня у меня другие планы. Ничего страшного, я вас поняла.

– Смотрю, и тебе тоже не дают расслабиться? – ответно подсмеивается над ней Танька.

– Да уж, – вздыхает Кира. – Одна Влада у нас вольная птица, никто ее не дергает.

– О, это ты ошибаешься, – усмехаюсь я. – Меня дергают постоянно, только – здесь, – и я прикладываю палец к виску.

Таксист тем временем лихо разворачивается и тормозит у дверей кафе. Я выглядываю в окно, смотрю на вывеску и недоверчиво хмыкаю. «Колесо времени» – гласят сияющие над входом алые буквы, пересекая огромный деревянный круг циферблата, стилизованного под колесо от телеги. Стрелки, как спицы, медленно крутятся в подернутом дождевой пылью воздухе.

– Вы как нарочно, – качаю я головой, разглядывая эту необычную вывеску заведения, где забронировали столик Кира и Таня.

– А что? Ты не любишь это кафе? – удивляется Кира.

– Я как-то заходила сюда пару лет назад, когда проездом была в Москве. Мне показалось, тут вкусно, – вставляет Танька. – Но хочешь, поедем куда-нибудь в другое место.

– Да нет, ничего, – отмахиваюсь я. – Все хорошо.

Моим подругам ведь неизвестно, что за мысли одолевают меня сегодня весь день. Что вот такие же точно замаскированные под колесо часы с самого утра стучат у меня в висках, перенося меня то в нашу советскую юность, то в тяжелые девяностые, то в двухтысячные, разметавшие нас по всему свету.

2000. Кира

В Центральном доме художника на Крымском Валу было шумно и весело. Выставка, проходившая тут на этот раз, выбивалась из привычной для ЦДХ строго-академической атмосферы. На небольшой сцене играла молодая фолк-группа – девушка в льняном платье в пол, с венком на распущенных волосах, пела что-то протяжное и лирическое. Сам зал тоже был оформлен в стиле южнославянского сельского жилища. Под потолком висели пучки душистых трав. На стенах – какие-то деревянные поделки, рябиновые бусы, ленты, беленые холсты. Тут и пахло как-то особенно, совсем не по-выставочному – теплом, летом, цветущим лугом, речной водой.