– Генри, все хорошо? – незаметно шепнула я, наклонившись к нему, якобы поправить воротник на рубашке.

Не хватало еще, чтобы Агата услышала и, как коршун, набросилась на нас с допросом.

– Что? – переспросил он. – А, да, конечно. Не переживай, – он перехватил мою руку и быстро поднес пальцы к губам.

– Мама, королева! – взвизгнула тут Сандра, и я отвернулась от Генри. В ворота ипподрома въехала запряженная четверкой белых лошадей открытая коляска. Форейтор в ярко-красной ливрее ловко направлял экипаж вперед. На сиденьях виднелись два силуэта: женский – в бледно-изумрудном пальто и шляпе с узкими полями и мужской – в костюме и цилиндре. Королева Елизавета Вторая и ее супруг принц Филипп. Оркестр грянул гимн, зрители, как один, поднялись со своих мест, приветствуя королевскую чету.

– Мама, ну когда уже лошадок пустят? – спросила Сандра.

И я отозвалась:

– Теперь уже скоро. До приезда королевы соревнования не начинаются. А теперь можно.

Наконец все церемонии были позади, и начался первый заезд. Быстро заговорил комментатор, зрители в едином порыве подались вперед, вцепились кто в бинокли, кто в спинки впереди стоящих скамей, жадно следя глазами за скачущими по кругу лошадьми. Мелькали наездники в разноцветных шлемах. Казалось, будто весь воздух над трибунами разом закончился, легкие всех присутствовавших словно втянули его единым напряженным вдохом. Сандра подскочила со своего места и наблюдала за происходящим, взволнованно комкая в руках подол платья.

Меня же скачки волновали мало. Спортивный азарт был мне чужд, к тому же за годы жизни с Генри я побывала на этом мероприятии уже много раз и никаких неожиданностей от него не ждала. А потому, убедившись, что все заняты наблюдением за заездом, тихо достала из сумки планшет и принялась разбирать недавние наброски к новому роману.

За возбужденным ревом голосов я не сразу расслышала, как сдавленно охнул рядом со мной Генри, и обернулась, только когда тот, как-то странно согнувшись, начал вдруг заваливаться на сторону.

– Генри! – вскрикнула я, подхватывая его.

Он тяжело навалился мне на плечо, лицо его, еще недавно просто разрумянившееся, побагровело, глаза выкатились из орбит.

– Генри!

Сандра мельком обернулась в нашу сторону, но, увлеченная азартным зрелищем, кажется, ничего не заметила и снова приставила к глазам тяжелый бинокль. К чести леди Агаты нужно признать, что она сориентировалась первая. Я еще только старалась удержать Генри от падения, беспомощно оглядываясь по сторонам. Она же уже выхватила из своей безупречно элегантной сумочки мобильный телефон и отрывисто заговорила в трубку:

– «Скорая»? Аскотский ипподром, человеку плохо, – и, быстро окинув Генри взглядом, добавила: – Возможно сердечный приступ, – а затем, коротко взглянув на меня, все так же хладнокровно добавила: – Не волнуйся за Сандру, я ее заберу. Поезжай с ним в больницу. Я прибуду, как только смогу.


В последний раз я была в больнице еще в России, в середине девяностых, когда мама слегла с воспалением легких. Все, что мне запомнилось тогда, – это лезущее изо всех щелей убожество. Обшарпанные стены, покореженные продавленные кровати, заплеванный туалет, в котором в дождь капало с потолка. Врачи, которых нужно было отлавливать по коридорам.

Здесь же, в Королевском госпитале в Престоне, больнице, где лечились и производили на свет потомство члены монаршей семьи и приближенные к ним, все было иначе. Порядок, сдержанность, чистота. Генри сразу же увезли, меня же провели в специальную комнату ожидания для родственников. Тут были длинные ряды одинаковых белых стульев, кофейный автомат, на столиках стопками лежали какие-то журналы. Но мне было не до них.

Я опустилась на жесткий металлический стул и сжала руки под подбородком. Молиться я не умела – ну я ведь выросла в Советском Союзе, была пионеркой, комсомолкой, какие уж тут молитвы. Да и мои отношения с метафизическим миром не укладывались в рамки ни одной из существующих религий. И все же сейчас, будь это в моей власти, я молилась бы всем известным богам, чтобы они помогли Генри. Не ради меня – боюсь, такой эгоистичной просьбы божества бы не оценили, но ради него самого. Ради нашей дочери, которая души не чаяла в отце, ради того, чтобы он смог побыть с ней еще, посмотреть, какой она вырастет, может быть, кто знает, торжественно надеть ей на голову академическую шапочку в день окончания Кембриджа.

Прошло, наверное, несколько часов – я не следила за временем, а определить, который час, в этой комнате без окон, освещенной только люминесцентными лампами, было невозможно. Периодически сюда заходили какие-то люди, негромко переговаривались, сражались с кофейным автоматом, иногда даже смеялись. Я же думала только о том, что где-то там, в палате реанимации, среди облаченных в зеленое медицинских работников и попискивающих приборов лежит Генри, мой Генри, мой муж, отец моей дочери, самый чуткий и ненавязчивый человек из всех, кого я знала.

На стул рядом со мной неожиданно опустилась леди Агата. Все такая же прямая, невозмутимая, с сухо поджатыми губами. Только наряд для скачек успела сменить на более простой, но не менее элегантный костюм.

– Вы говорили с врачом? – поинтересовалась она у меня.

Я покачала головой:

– Нет, его сразу увезли. Подозрение на обширный инфаркт.

Агата кивнула как будто бы даже с удовлетворением:

– Я так и думала.

– Почему? – подняла на нее глаза я.

Мне хотелось вцепиться в эту бесстрастную рожу, выцарапать ей глаза, чтобы не смела смотреть на меня вот так, будто бы заранее предвидела, что все так и будет. Я отдавала себе отчет в том, что это нервы, что Агата не виновата в том, что произошло с Генри. Более того, она его сестра, она его любит – насколько, конечно, это возможно для подобного человека. Мне же просто хочется сейчас выплеснуть на кого-то свое отчаяние, найти виноватого. Всю жизнь беда моя была в том, что даже в моменты наиболее сильных переживаний я сохраняла способность трезво, словно со стороны, оценивать собственные эмоции.

– Почему вы сразу решили, что у него инфаркт? – повторила я.

И леди Агата взглянула на меня как-то снисходительно.

– Дорогая моя, потому что у него уже был инфаркт, – сообщила она. – А вы не знали, конечно?

– Не знала, – ошеломленно пробормотала я. – Когда?

– Двенадцать лет назад, ему тогда было 48. Он вам, разумеется, не говорил. Конечно, кто же захочет рассказывать о своих недугах молодой жене. Он боялся показаться вам стариком, немощным пенсионером – у вас и так значительная разница в возрасте. Вот он и гарцевал, не думая о своем здоровье. А вы, конечно, ни на что не обращали внимания.

– Я не… – Я сбилась на полуслове.

Я действительно и не предполагала, что у Генри были какие-то проблемы с сердцем. Со мной он всегда был бодрым, веселым, неутомимым. Но рассказать об этом Агате значило только подтвердить ее оценку: я – безмозглая, самовлюбленная идиотка, которая своей беспечностью довела до инфаркта немолодого нездорового человека.

– Что бы вы там ни думали, – продолжила Агата холодно, – мы – его семья – любим его и желаем ему добра. Именно поэтому некоторые его решения кажутся нам поспешными и недальновидными. А вовсе не из неприязни конкретно к вам.

Наверное, со стороны этой женщины это был такой своеобразный способ сказать, что она не испытывает ко мне враждебности. Может быть, даже поддержать. Но ничего ответить ей я не успела. В комнату заглянула медсестра в синем форменном костюме и спросила:

– Леди Кавендиш? Пойдемте, врач готов с вами поговорить.

Пальцы у меня онемели, в суставах тревожно закололо. Я поднялась со стула и направилась вслед за медсестрой. Рядом тихо зашелестела Агата. В коридоре навстречу нам вышел врач – мужчина примерно моего возраста, из-под врачебной шапочки его свешивались на лоб жиденькие рыжеватые волосы.

– Леди Кавендиш, мне очень жаль, – проговорил он, почему-то теребя заусенец на большом пальце. – Мы сделали все, что могли. К сожалению, лорд Кавендиш скончался.

* * *

Оказалось, что скорбь в аристократическом семействе – это тоже целый ритуал, предполагающий соблюдение множества правил и приличий. Все было строго зарегламентировано – фасон и длина вдовьего платья, подобающие ответы на выражение соболезнования, чуть ли не количество слезинок, которое приличествовало пролить на людях. На церемонии прощания леди Агата шипела мне:

– Почему вы не надели шляпу с вуалью? Неужели хотя бы сейчас нельзя было проявить уважение?

И я, не сдержавшись, сдавленно рявкнула на нее:

– Отвали от меня, сука!

Чем, вероятнее всего, только подтвердила ее мнение, что бедняга Генри связался с невоспитанной плебейкой, что его и погубило. Но мне сейчас было плевать. Я смотрела только на его очень бледное, очень спокойное лицо в обрамлении белых цветов – черт их знает, как они там называются, и сжимала в ладони руку дочери.

Сандра не плакала. Она вообще держалась на удивление спокойно, утром даже смеялась над каким-то мультиком, и меня это пугало. Казалось, она просто не поняла пока, что произошло, не осознала. Наверное, включилась психологическая защита. И я, так и не научившаяся толком общаться с собственной дочерью, не знала, как мне следует поступить – пробивать ли эту защиту, заставлять ее осознать произошедшее, пережить его, оплакать и двинуться дальше или оставить все, как есть.

Что до меня самой, смерть Генри не стала для меня неожиданным ударом. Да, я не знала о его больном сердце, да, я не ждала ничего страшного в тот июньский день, отправляясь на королевские скачки. Но вместе с тем все эти десять лет, что мы прожили вместе, во мне жило ощущение временности этого выпавшего мне на долю счастья. Казалось, я обманула судьбу, вырвала у нее то, что мне не предназначалось, и однажды, во время очередной ревизии, высшие силы обязательно спохватятся и отберут у меня вот это, сладкое, сокровенное, чужое.

Иногда, в самые остро счастливые моменты, меня буквально парализовывало страхом от осознания, что все это мне однажды придется потерять. Когда Генри звал меня вечерами в свой кабинет с роялем, говорил:

– Послушай, это я написал для тебя.

А затем опускал на клавиши свои крупные изящные руки с длинными, сильными пальцами музыканта и начинал играть. А я стояла, боясь пошевелиться, и чувствовала, как грудную клетку распирает болью от этих прекрасных, чистых, удивительных звуков, которые предназначались мне.

Когда я подходила к окну загородного особняка и видела, как Генри легко подсаживает Сандру на специально для нее купленного пони. С бесконечным терпением выверяет ее позу, объясняет что-то, показывает. А она смотрит на него восторженными глазами, а потом порывисто обнимает за шею.

Всякий раз в такие моменты в груди у меня леденело от страха.

Все это было настолько «не моим», настолько чуждым тому, как я представляла себе свою жизнь, что я никак не могла избавиться от приступов паники в такие моменты.

Для меня нормальным было переезжать из города в город, везде чувствуя себя случайной гостьей, проводить ночи за компьютером, множа окурки в пепельнице и вылепляя удачный образ. Ругаться с редакторами, снова и снова править раз десять уже вычитанный текст, доводя его до какого-то мифического совершенства, жить в вечной гонке за новым сюжетом. Вот когда я ездила в курдский район Турции, чтобы точнее описать это место и происходившие там события в моем новом романе, и едва не погибла, прячась от внезапного обстрела в грязном подвале, это была моя жизнь. Когда добиралась на перекладных до затерянного в горах тибетского монастыря и едва не рухнула в пропасть вместе с повозкой – это была моя жизнь.

А возвращаться в старинный каменный дом со столетними буками, охранявшими подъездную аллею, обнимать поднимавшегося мне навстречу из-за рояля соскучившегося мужа, тихонько пробираться в детскую и целовать в лоб спящую дочь – эта жизнь была чужая, украденная, доставшаяся мне по ошибке. И когда там, в клинике, мне объявили, что Генри больше нет, вместе с болью я почувствовала и какое-то тяжелое, холодом отозвавшееся внутри ощущение, что свершилось то, что должно было. Судьба нагнала меня и отобрала то, что я так нагло украла.

Церемония длилась долго. Сначала в древней часовне, потом на старинном кладбище, где были захоронены все достославные члены рода Кавендиш. Сандра, уже бледная от усталости, цеплялась за мою руку, мне же мучительно хотелось удрать отсюда, прихватив с собой дочку, кликнуть водителя, прыгнуть в машину, помчаться домой и там рухнуть вместе с ней на кровать, обнять, прижать к себе, почувствовать, что, несмотря ни на что, мы вместе, мы живы, мы справимся. Однако же, наверное, я должна была выдержать до конца эту тягостную церемонию – из уважения к Генри, моему мужу, и его семье, которая отныне переставала быть моей семьей. Я успокаивала себя тем, что еще немного – и все будет кончено, а дальше уже никто не заставит меня соблюдать эти ритуалы.