Ведь учили же их всегда – стремись, трудись – и добьешься. И вот на шестнадцатом году жизни пришлось осознать, что не всего на свете можно добиться трудом и старанием. Это было не просто невыносимо больно, это переворачивало все, что Таня до сих пор знала о мире. И оставляло внутри саднящую пустоту. Как теперь жить, если правила оказались не обязательными, лживыми, не работающими? Как?

– Ну ты чего там разнюнилась? – снова обернулась к ней мать. – Давай собирайся!

– Куда? – уныло спросила Таня.

– Говорю же, гости сегодня у меня. У деда переночуешь, – отрезала мать.

– Ладно.

Таня, вздохнув, поднялась с кресла и пошла собираться. Привычно запихнула в сумку ночную рубашку, зубную щетку, книжку. В детстве она вообще практически постоянно жила у деда. Мать утверждала, что Тане там будет лучше и спокойнее, дед, мол, пенсионер, ему спешить некуда, она же сама в вечной гонке – с работы домой, из дома на работу. Странно, конечно, было, мать ведь работала бухгалтером в том самом детском саду, куда ходила дочь. Таня до сих пор помнила, как их вели строем на занятия в музыкальный зал, и сама она, затаив дыхание, заглядывала по дороге в приоткрытую дверь материнского кабинета. Кабинет был маленький, тесный, с большим, вечно заваленным бумажками столом. А на одной из полок шкафа, где мать хранила папки со счетами, сидела большая плюшевая панда. Все дети в группе мечтали ее потрогать и завидовали Тане, считая, что ей-то уж точно позволяется иногда с пандой поиграть. На самом же деле Тане мать тоже никогда не давала в руки эту игрушку, просто Таня не рассказывала об этом сверстникам.

Таня и до сих пор отчетливо помнила, как специально замедляла шаг перед кабинетом, в ожидании, что мать сейчас увидит ее, окликнет, скажет, что вечером заберет ее сама и отвезет домой, а не к деду. Но мать обычно не смотрела в коридор, сидела за столом, прижимала к уху телефонную трубку, посмеивалась специальным низким хрипловатым смехом и машинально накручивала спиральный провод на пальцы.

И вечером за Таней, как обычно, приходил дед. Высокий, сухой, замкнутый и мрачноватый с виду старик. Бывший военный летчик, контуженный в войну, почти глухой на одно ухо. Разговаривая с Таней, он всегда невольно поворачивался к ней правым боком, чтобы лучше слышать. Часто вообще приседал на корточки и придвигался ближе, прислушивался к ее детскому лепету.

Тане вообще-то нравилось у деда. Нравилось, как он ловко скручивал узловатыми пальцами кончик папиросы, как ходил потом с этой папиросой по квартире, дымил и ронял столбики пепла. Нравилось, как дед подолгу молчал, а потом вдруг, словно задумавшись и вообще забыв, что она в комнате, начинал рассказывать о военных самолетах, о каких-то случаях на фронте – не страшных, нет, всегда забавных и интересных. Тане в детстве даже казалось, что война – это что-то вроде пионерского лагеря с вечными проказами, только повзрослев, она поняла, что о страшном дед просто не рассказывал.

Дед жил на самой окраине Москвы, в спальном районе, где выдали когда-то квартиры бывшему военному авиационному составу. Почти сразу за домом начинался лес, и в детстве Таня любила бродить в нем с дедом. Утопать резиновыми сапогами в раскисшей от дождей грязи, наблюдать за тем, как дед, родившийся в белорусской деревне, ловко отыскивает спрятавшиеся под покровом осенней листвы грибы, как аккуратно срезает ножом пахучие травы, а затем сушит их дома над плитой, добавляет зимой в чай и варит отвары, которыми поит потом в очередной раз простудившуюся Таню. Мать как-то раз проговорилась, что и то, что Таня не осталась хромой на всю жизнь, во многом заслуга деда. Это он втирал трехмесячному младенцу в бедро какие-то сваренные из тех же трав притирки. Позже, правда, мать больше никогда об этом не упоминала, наоборот, твердила, что, если бы она вовремя не вмешалась, дед уморил бы ей ребенка своим знахарством. А сам дед на Танины вопросы только отшучивался:

– Я тебя лечил? Да что ты сочиняешь, это я, наверное, на тебе новые рецепты опробовал.

В общем, Таня всегда с удовольствием оставалась у деда. В самом раннем детстве только часами иногда просиживала на подоконнике, вглядывалась в происходящее во дворе и все ждала, что вот сейчас застучат мамины каблуки и появится из-за угла соседского дома ее легкая фигурка в белом плаще. А потом перестала.

Но сегодня, сегодня, если честно, ей совсем не хотелось никуда ехать. В висках еще звенели слова хореографини из музыкального театра:

– Деточка, подыщите себе другую мечту, пока не поздно.

И другие, сказанные бархатистым вкрадчивым голосом:

– И когда жизнь дает тебе под дых, ты делаешь то же самое. Стараешься отдышаться, встать на ноги и просто продолжить.

И не важно, что другие слова были всего лишь сном. Тане отчего-то казалось, что маэстро и в самом деле мысленно перенесся к ней из Европы, Америки или где он сейчас находился, чтобы поделиться чем-то важным, помочь ей продержаться. Сейчас хотелось просто лечь на свой диван, лицом в спинку, рассматривать вытертые узоры на обивке и прокручивать, прокручивать эти слова в своей голове. Пытаться понять, как же ей быть дальше, что делать. Но мать уже теряла терпение:

– Ты долго там возиться будешь? Татьяна, нельзя же быть такой несобранной.

Таня с силой застегнула молнию на сумке, закинула ее на плечо, вышла в прихожую. Наклонилась застегнуть сапог. В этот момент в дверях появилась мать с ее гимнастическим купальником в руках:

– А эту ветошь теперь куда? Выбросить?

И Таня на секунду замерла, заморгала растерянно. Выбросить…

– Ну а что он будет лежать, пыль собирать, – раздумчиво пожала плечами мать. – Ты же, я понимаю, наконец со своим балетом завязала?

Таня промолчала, застегнула второй сапог, накинула на плечи куртку и, уже выходя из квартиры, буркнула сквозь зубы:

– Выброси!


Потом она долго ехала в автобусе. За заплеванным стеклом проплывали грязно-белые двенадцатиэтажки. Хмурое весеннее небо цеплялось за еще голые ветки деревьев и нависало над городом, словно старое ватное одеяло. Все это так не похоже было на образ города из ее сна. Удивительного, загадочного, сверкающего, окутанного сумеречным туманом, из которого проступали очертания зданий классической постройки, пахнущего цветами, бензином и дождем. Города, по которому она гуляла со знаменитым танцовщиком, которого видела только на заезженных видеокассетах и все равно была заворожена его грацией, изяществом, мастерством и силой.

Что же такое он хотел ей сказать? Ведь неспроста этот сон привиделся ей сразу после смотра в хореографической студии. Может, то, что не нужно сдаваться? Или что посвятить себя балету можно даже тогда, когда сам ты танцевать не способен? Но как? Податься в костюмеры, в рабочие сцены, в журналисты отдела культуры какой-нибудь заштатной газетенки?

Автобус затормозил у нужной остановки, Таня соскочила со ступенек и пошла по улице, загребая сапогами остатки пористого мокрого снега. Смешно, конечно, было даже и мечтать. В самом деле, какая из нее балерина? Те, наверное, и по улице ходят, вытянувшись в струнку и изящно переступая ногами, а не плетутся, как она, – сгорбившись и шаркая сапогами. Жалкая, нелепая, почти хромоногая, никому не нужная…


В квартире у деда, как и всегда, пахло сухими травами и табачным дымом. В комнате было полутемно, лишь на письменном столе лежал круг света от настольной лампы. Сам дед в клетчатой рубашке и темных домашних брюках сидел у стола с неизменной папиросой в зубах и разгадывал кроссворд в журнале.

– Приехала, чегравка? – обернулся он на звук хлопнувшей двери.

– Угу, – буркнула Таня.

Чегравкой дед звал ее с самого детства. Она тогда спрашивала еще:

– Деда, а что это такое – чегравка?

А тот отвечал:

– Птичка такая, у нас в деревне весной гнездилась. Беленькая, красивая, как ты. Крылья у нее еще такие… Вот сейчас я тебе нарисую, – он принимался водить карандашом по странице, но рука после давней контузии слушалась плохо, дрожала, и из-под карандаша выходили только какие-то изломанные штрихи, а дед ругался: – Эх, старый я сапог! Никуда не годный!

Таня подошла к столу, присела рядом с дедом и по детской привычке боднула его лбом в плечо. Тот коротко огладил ее рукой по голове, пожевал нижнюю губу и сказал, глядя в кроссворд:

– А вот ты сейчас мне подскажешь… Балетная постановка на музыку Минкуса. Не знаешь, нет? Ты же у нас разбираешься…

– «Баядерка», – пробормотала Таня.

И вдруг всхлипнула, охнула, прикусила губу, борясь с подступающими к глазам слезами.

– Ты чего, Танюша? – всполошился дед. – Милый ты мой, что случилось?

Он обнял Таню за вздрагивающие плечи, а та вжалась лицом в его пропахшую табаком рубашку. Даже не заплакала, а как-то по-детски заревела – горько, обиженно, навзрыд. Пыталась лепетать что-то:

– У нас в студии… Хореограф… Не гожусь для сцены…

Непонятно было, разобрал ли дед что-то из ее всхлипываний или домыслил сам, но вопросов он больше не задавал. Просто гладил Таню по голове и тихонько приговаривал:

– Ну-ну, чегравка, тише. Тише, все хорошо.

– Ничего не хорошо, – упрямо замотала головой Таня. – Зачем, зачем вы меня выхаживали, массажистку приглашали? Зачем ты меня травками своими лечил? Лучше бы я совсем хромая была, хоть бы не лезла куда не надо.

– Ну вот что, это глупости, – серьезно сказал дед. – Ты у меня, слава богу, молодая, здоровая. А люди, знаешь, бывало, с войны без руки, без ноги приходили. Или вон, глухие как пень, вроде меня. И ничего, справлялись как-то, жили дальше. Жизнь, она, Танюша, длинная, сложная. Не все складывается так, как нам бы хотелось.

От дедовских слов почему-то стало еще обиднее. Нет, все было правильно, разумно, логично. Конечно, то, что с ней случилось, было не самое страшное в жизни. В самом деле – одета, обута, относительно здорова, на что жаловаться? Ах, не берут в балет? Подумаешь, глупости какие.

Вот только от всего этого было ничуть не легче.

– Скажи еще, что ты не психовал, когда тебе сказали, что летать больше не сможешь, – буркнула Таня.

– Еще как психовал, – скупо усмехнулся дед. – Руки на себя наложить думал. Небо – это ведь, знаешь… Это судьба, призвание. Страсть, если хочешь. Я и делать больше по жизни ничего не умел, кроме как самолетом управлять. И вдруг – здравствуйте, приехали. И небо для меня закрыто, и за штурвал больше не сядешь. Ну и кто я после этого? Бесполезный человеческий огрызок? Очень было больно, обидно, горько. А что было делать, Танюша? Жить ведь надо. Ну вот по лесу мы с тобой гуляем. Помнишь, сколько раз ты в детстве спотыкалась, падала, коленки разбивала. Так что ж теперь, как упадешь, так и лежать? Обидно как-то, правда ведь? Вот и я попсиховал немного и решил, что пора уже подниматься. Пошел в авиационный техникум преподавать. И ничего, покатилась как-то жизнь дальше. Галина у нас с Надей родилась, потом, у Галины, – ты. А мне ведь, знаешь, до сих пор иногда снится, что я летаю. Кажется, с закрытыми глазами мог бы самолет посадить. Ну так уж вышло, что же теперь, до смерти слезы лить?

От дедовского негромкого рассудительного голоса почему-то становилось спокойнее. Таня, в последний раз сладко всхлипнув, сморгнула слезы, высморкалась в протянутый ей дедом клетчатый носовой платок и спросила:

– Значит, просто вставать и идти дальше?

И вздрогнула, осознав, что уже задавала этот вопрос сегодня. Только во сне – и совсем другому человеку. Не странно ли, что тот – тонкий, изящный, гибкий, словно росток, эфемерный, как порождение другого мира, и этот – крепкий, сухощавый, угрюмый – сказали ей одни и те же слова?

– Вставать и идти, – кивнул дед. Откашлялся, кажется сам смутившись от своей неожиданной откровенности, и предложил. – А давай-ка я тебе чайку заварю. С чабрецом, мм? Сразу на душе легче станет, вот увидишь.

Он мягко похлопал Таню по плечу, поднялся и пошел в кухню, что-то тихонько напевая себе под нос. Вскоре слышно стало, как там включился кран, как грохнул металлический чайник о плиту.

А Таня сгорбилась над столом, машинально подобрала брошенный дедом карандаш, повертела его в руках. И вдруг вспомнила явившуюся ей во сне картинку – сиреневый фон, размытые очертания домов и очень четкий, изящный мужской силуэт. Она задумчиво перевернула журнал с кроссвордом – обложка его была как раз бледно-сиреневой – и вдруг, будто в каком-то трансе, начала водить карандашом по шероховатой бумаге. И на сиреневой обложке начал проступать рисунок – угол здания, белые колонны, рассеянный свет от фонаря. И застывшая в этом луче света гибкая легкая фигура. То ли Ромео, то ли исполнителя этой роли, замечательного танцовщика, который явился сегодня к Тане во сне, чтобы научить ее не сдаваться.

1985. Влада, Кира

– Потому я не могу больше молчать, а ты… Ты каждый раз затыкал мне рот! – Кира вскинула руки и закрыла ладонями лицо. А затем продолжила глухо, как в подушку: – В этом было что-то неизъяснимое, словно в древней легенде. Да иначе и быть не могло, поскольку все завертелось вокруг тебя, вот от чего такая бездна печали… – Она нахмурилась, потерла лоб, повторила растерянно. – Такая бездна печали…