Но все это кажется каким-то неправильным. Правильно же вот это. То, что я здесь. Опять. Но в этот раз одна. Я не знаю, как правильно это назвать, но я все равно молюсь за него.

Подкрадывается голод, к тому же начинаются длинные сумерки. Я решаю спуститься по лестнице в тот же типично французский район и попробовать найти там недорогое бистро, чтобы поужинать. Но сначала мне надо найти макарон, пока кондитерские не закрылись.

Спустившись, я прохожу несколько перекрестков и только тогда нахожу кондитерскую. Поначалу я подумала, что там закрыто, потому что на двери висят жалюзи, но я слышу, что оттуда доносятся голоса, народу там много, так что я нерешительно толкаю дверь.

Такое ощущение, что тут что-то празднуют. Гостей набилось много, воздух влажный, стоят бутылки с алкоголем и букеты цветов. Я начинаю пятиться обратно, но собравшиеся внутри протестуют, так что я снова открываю дверь, и они машут руками, приглашая меня войти. В магазинчике человек десять, кто-то еще в фартуках, другие в уличной одежде. У всех в руках стаканчики, а на лицах радостное возбуждение.

Запинаясь, я спрашиваю на французском, возможно ли сейчас купить макарон. Начинается большая суета, потом они находят, что я просила. Я достаю кошелек, но от денег отказываются. Я иду обратно к двери, но мне вдруг вручают бумажный стаканчик с шампанским. Я поднимаю его, все со мной чокаются и пьют. Потом крепкий мужчина с усами хэндлбар начинает плакать, и все похлопывают его по спине.

Я совершенно не понимаю, что происходит. Я вопросительно смотрю по сторонам, одна женщина начинает говорить, очень быстро и с сильным акцентом, так что я почти ничего не понимаю, за исключением слова «bébé»[77].

— Ребенок? — восклицаю я по-английски.

Мужчина с усами протягивает мне свой телефон. На экране фотка сморщенного красного создания в голубом чепчике.

— Реми! — объявляет он.

— Ваш сын? — спрашиваю я. — Votre fils?[78]

Усач кивает, и его глаза снова наполняются слезами.

— Félicitations![79] — говорю я. Усач вдруг крепко меня стискивает, а остальные хлопают и восторженно кричат.

По кругу передают бутылку с каким-то алкоголем янтарного цвета. Когда бумажные стаканчики наполнены, все по кругу говорят различные тосты или просто добрые пожелания. Когда очередь доходит до меня, я выкрикиваю стандартное еврейское: «Лехаим!»

И объясняю, что это означает «за жизнь». И сказав это, понимаю, что, может, именно за нее и молилась в той церкви. За жизнь.

— Лехаим, — вторят мне тучные пекари. И все пьют.

Тридцать три

На следующий день я принимаю приглашение Келли присоединиться к тусовке из Оз. Сегодня они отважились на поход в Лувр. А завтра — в Версаль. А послезавтра на поезде уезжают в Ниццу. Они зовут меня с собой и туда, и туда. У меня осталось десять дней, и, кажется, я уже нашла все, что могла найти. Узнала, что он оставил мне записку. Это, можно сказать, больше, чем я могла надеяться. Так что я обдумываю вариант поехать с ребятами в Ниццу. А после прекрасно сложившегося вчерашнего дня я могла бы поехать куда-нибудь и одна.

После завтрака мы садимся в метро и направляемся в Лувр. Нико и Шезза показывают наряды, купленные на уличном рынке, а Келли прикалывается над ними — покупать в Париже китайскую одежду?

— Я-то хоть что-то местное приобрела, — она резко протягивает руку, хвастаясь новыми электронными часами в стиле хай-тек, сделанными во Франции. — У Вандомской площади огромный магазин, в котором ничего, кроме часов, нет.

— Зачем тебе часы в поездке? — спрашивает Ник.

— Блин, сколько раз мы опаздывали на поезд, потому что будильник в телефоне не срабатывал?

С этим Ник не спорит.

— Тебе стоит туда сходить. Магазин просто офигенно громадный. Там собраны часы отовсюду; некоторые стоят сотни тысяч евро. Представь себе, столько за часы отдать, — Келли все не унимается, но я уже не слушаю, потому что мне внезапно вспомнилась Селин. Ее слова. Что я могу купить новые часы. Новые. Как будто она знала, что я те потеряла.

Поезд подъезжает к станции.

— Простите, — говорю я Келли и ее друзьям, — мне надо по делам.


— Где мои часы? И где Уиллем?

Я застаю Селин в ее кабинете в клубе, среди груды бумаг, на ней очки с толстыми стеклами, из-за которых она как-то становится одновременно и более и менее страшной.

Она поднимает на меня глаза, взгляд у нее заспанный и, что меня просто бесит, совершенно не удивленный.

— Ты посоветовала мне купить новые часы, значит, ты знала, что те у Уиллема, — продолжаю я.

Я жду, что она будет все отрицать, обломает меня. Но Селин просто пожимает плечом, как будто это пустяк.

— Зачем ты это сделала? Отдала ему такие дорогие часы, вы же знакомы были всего один день? Не слишком ли отчаянный шаг?

— Такой же отчаянный, как врать мне?

Она снова пожимает плечами и принимается лениво стучать по клавиатуре.

— Я не врала. Ты спросила, знаю ли я, где его найти. Я не знаю.

— Но ты ведь не все рассказала. Ты его видела после… после того, как он ушел от меня.

Она делает такой жест — не кивает, не качает головой, а нечто промежуточное. Идеальное выражение двусмысленности. Инкрустированная бриллиантами каменная стена.

И именно в этот момент мне вспоминается один из уроков Натаниэля.

— T’es toujours aussi salope? — спрашиваю я.

Селин поднимает одну бровь, но сигарету откладывает в пепельницу.

— Ты теперь говоришь по-французски?

— Un petit peu[80].

Она роется в бумагах, тушит дымящую сигарету.

— Il faut mieux d’être salope que lâche[81], — отвечает она.

А я понятия не имею, что это значит. Я изо всех сил стараюсь сохранить невозмутимое выражение лица, разбирая ее фразу по ключевым словам, которые помогут разгадать ее смысл, как учила нас мадам. Salope, стерва; mieux, лучше. Lâche. Молоко? Нет, это lait. И тут я вспоминаю любимую поговорку учительницы про то, что заходить на неизвестную территорию — смело, и она, как всегда, написала нам и антонтим слова courageux: lâche.

Селин что, трусихой меня назвала? Возмущение поднимается по шее, до ушей, потом до самой макушки.

— Ты не смеешь меня так называть, — шиплю я на английском. — Не имеешь права. Ты меня даже не знаешь!

— Я знаю достаточно, — отвечает Селин тоже по-английски. — Знаю, что ты спасовала. — Спасовала. Я уже буквально размахиваю белым флагом.

— Спасовала? Как это я спасовала?

— Убежала.

— Что еще было в записке? — Я уже буквально кричу. Но чем больше расхожусь я, тем более холодной становится Селин.

— Мне об этом ничего не известно.

— Но что-то же тебе известно.

Она снова закуривает и обдувает меня дымом. Я отмахиваюсь.

— Селин, прошу тебя, я целый год предполагала самое худшее, а теперь думаю, что это было неправильное худшее.

Снова молчание.

— Ему, как это сказать, надо-жили…

— Надо-жили?

— Когда кожу зашивают, — она показывает на щеку.

— Наложили? Ему швы наложили?

— И лицо распухло, был синяк.

— Что произошло?

— Он отказался объяснить.

— Но почему ты вчера мне этого не сказала?

— Вчера ты не спрашивала.

Я хочу на нее разозлиться. И не только за это, но и за то, что она так стервозно себя повела в мой первый день в Париже, за то, что обвинила в трусости. Но я наконец понимаю, что дело не в Селин; дело никогда не было в ней. Это я сказала Уиллему, что влюбилась в него. Я обещала, что буду о нем заботиться. И я ушла.

Я смотрю на Селин, она со мной осторожна, как кошка со спящей собакой.

— Je suis désolé[82], — я прошу прощения. А потом достаю из сумки макарон и отдаю Селин. Малиновый, я собиралась вознаградить себя им за встречу с ней. Получается, что я нарушаю правило Бэбс, но мне почему-то кажется, что она одобрила бы.

Селин смотрит на него с подозрением, потом берет двумя пальцами, как будто он заразный. И осторожно кладет на стопку дисков.

— Так что произошло? — спрашиваю я. — Он пришел сюда избитый?

Она лишь кивает.

— Но почему?

Селин делает недовольное лицо.

— Он не захотел объяснять.

Молчание. Она опускает глаза, потом бросает взгляд на меня.

— Он открывал твой чемодан.

Что там было? Список вещей. Одежда. Сувениры. Неподписанные открытки. Багажная бирка? Нет, она отскочила в метро еще в Лондоне. Дневник? Он теперь у меня. Я поспешно достаю его из сумки, перелистываю несколько записей. Что-то про Рим и диких кошек. Вену и Дворец Шёнбрунн. Оперу в Праге. Но про меня ничего, совсем ни слова. Ни имени. Ни адреса. Ни электронной почты. Никаких координат людей, с которыми я познакомилась во время поездки. Мы даже не стали притворяться, что хотим оставаться на связи. Я сую дневник обратно в сумку. Селин смотрит на меня, сощурившись, хотя старается не показывать мне, что наблюдает.

— Он взял что-нибудь из чемодана? Нашел что-нибудь?

— Нет. Но от него пахло… — она смолкает, словно от боли.

— Как пахло?

— Ужасно, — торжественно говорит она. — Он сохранил часы. Я говорила ему оставить их. У меня дядя ювелир, я знаю, что они дорогие. Но он отказался.

Я вздыхаю.

— Селин, как мне его найти? Прошу тебя. Хоть в этом ты можешь мне помочь.

— Хоть в этом? Я тебе уже много помогла, — ее просто распирает от самодовольства. — И я не знаю, где его искать. Я не вру. — Она сурово смотрит на меня. — Я говорю тебе правду, а правда в том, что Уиллем из тех, кто приходит, как придется. Как правило, не приходит.

Хотелось бы мне сказать ей, что она неправа. Что у нас с ним все было по-другому. Но если уж его влюбленность в Селин прошла, почему я думаю, что после того одного дня он еще не отмыл мое пятно, даже если я ему и понравилась?

— Значит, тебе не повезло? С Интернетом? — спрашивает Селин.

Я начинаю собираться.

— Нет.

— Уиллем де Ройтер — распространенное имя, n’est-ce pas?[83] — говорит она. А потом — я даже не думала, что Селин на это способна — она краснеет. И я понимаю, что она тоже пыталась его найти. И тоже не смогла. И я сразу предполагаю, что я неправильно поняла и ее — если не полностью, то хотя бы в какой-то мере.

Я достаю лишнюю открытку, купленную в Париже. Пишу на ней свое имя, адрес, другие важные вещи, и отдаю Селин.

— Если снова увидишь Уиллема. Или если окажешься в Бостоне и тебе надо будет где-нибудь переночевать — или вещи оставить.

Селин берет открытку и читает. Потом бросает в ящик.

— Босс-тон. Думаю, мне Нью-Йорк интереснее, — фыркает она. Мне даже, можно сказать, лучше становится, когда к Селин возвращается ее высокомерие.

Я думаю о Ди. Он с ней справится.

— Это, наверное, тоже можно организовать.

Когда я подхожу к двери, Селин окликает меня по имени. Я разворачиваюсь. И вижу, что она откусила кусок от макарона и круглое печенье превратилось в месяц.

— Извини, что назвала тебя трусихой, — говорит она.

— Ничего. Иногда я и правда такая. Но я стараюсь стать смелее.

— Bon[84]. — Она делает паузу, и если бы я не была уже достаточно с ней знакома, подумала бы, что она мне улыбнется. — Если снова увидишь Уиллема, смелость тебе понадобится.


Я сажусь на краю фонтана и обдумываю слова Селин. Не могу до конца понять, это была поддержка или предупреждение, может, и то и другое. Но все равно это кажется отвлеченной теорией, потому что я уже зашла в тупик. Она не знает, где он. Я могу попробовать еще поискать в Интернете или отправить очередное письмо на адрес «Партизана Уилла», но других выходов у меня нет.

Смелость тебе понадобится.

Может, оно и к лучшему. Наверное, на этом я остановлюсь. Завтра пойду с тусовкой из Оз в Версаль. Мне кажется, что это нормальное решение. Я достаю карту, подаренную Сандрой и Ди, чтобы посмотреть, как дойти до хостела. Тут недалеко. Доберусь пешком. Проводя по своему маршруту пальцем, я натыкаюсь не на один, а сразу на два больших розовых квадратика. Ими на этой карте обозначены больницы. Я подношу карту поближе к глазам. Эти розовые квадратики повсюду. В Париже безумно много больниц. Я начинаю водить пальцем вокруг сквота художников. На ширине моего пальца там несколько больниц.

Если с Уиллемом что-то случилось рядом со сквотом и ему наложили швы, велика вероятность, что это было сделано в одной из этих больниц.

— Спасибо, Ди! — кричу я в послеполуденное парижское небо. — И тебе спасибо, Селин, — добавляю я потише. А потом поднимаюсь и иду.

На следующий день Келли прохладно приветствует меня, и я понимаю, что ей это тяжело дается. Я извиняюсь за то, что сорвалась вчера вот так.

— Все нормально. Но сегодня-то ты пойдешь с нами в Версаль?

У меня лицо вытягивается.

— Не могу.

Она тоже напрягается, видно, что обиделась.

— Если не хочешь с нами гулять, так и скажи, не надо мучиться и что-то выдумывать.