Сцепив коленки, девчонки слушали идущую на медаль Леку, победительницу всяческих олимпиад. Она вносила сумятицу в едва проклюнувшиеся странные, непонятные чувствования одноклассниц. Они были стыдными и соблазнительными одновременно. От них хотелось бежать опрометью и одновременно бежать навстречу. Оля тоже стояла, онемев и замерев, а Лека, как почувствовав именно ее восторг и страх, подошла к ней и легко так, как родную, рукой тронула за плечо.

– Девуля! Не дрожи! Человек так устроен. Ни атеистам-дарвинистам, ни истовым христианам, равно как и фарисеям, не изменить устройства нашего тела.

– Любовь, – ответила Оля, давясь словом, как коркой.

– Это по другому ведомству, киска! По уровню развития души. Читай книги, помогай бедным, люби. Одно другому горло не перегрызет. Дух и тело. Они ведь едины? Или поврозь? Чертовы букашки!

Это она уже им всем, Лека с Вудстока, бросила на прощанье. И выпорхнула, оставив в запахе туалета тоненький дух сигареты и соблазнительности греха.

5

Он небрежно, как бы между делом, обхватил девчонку за плечи и властно повел в недостроенный карусельный круг. На круг этот уже давно плюнули устроители парка, он врос в землю, и только крепкие ребята умудрялись раскручивать его дурной силой, пуская тучи пыли.

– Покатаемся? – предложил парень.

– Тут грязно, – сказала Оля, отпихивая ногой пивную бутылку. – И все сломано.

– А тебе надо чисто? – почему-то зло ответил он.

Но зла она не услышала. Она слышала мужчину, у которого были какие-то другие мысли, она их уже чуть-чуть понимала, и от них у нее колотилось сердце.

Парень изо всей силы ногой двинул круг, тот скрипнул, но не завертелся, у него, видимо, случилось свое сопротивление материала, может, круг уже что-то чувствовал, у него был опыт и он хотел защитить эту дурочку, которая влюбленно шла навстречу гибели, и ни одной человеческой гадины не было вокруг, чтобы ее защитить. Парень же еще раз пнул круг. И тот поддался, сделал небольшой поворот. И пока он его делал, парень усадил девчонку на грязные доски.

– Ну, – сказал он. – Будем кататься?

Олю всю затрясло от неведомого ощущения, она даже дышать перестала, чтоб сдержать в себе ужас, но почему-то и восторг, что, оказывается, абсолютно не совпадало с настроением парня. Он ведь ждал от нее слез, моления, царапанья, а эта шла в руки, как идет в ладонь вода из-под крана. Но и для нее все было неправильно. Все! И ужас уже рождал отвращение, а отвращение рвануло вверх – бежать, бежать! Но было поздно. Ладони грубо закрыли ее крик.

Олю нашли много позже, обескровленную, полумертвую. А парней взяли других, тех, что с ее двора.

Девочка была обречена. Каких спецов только ни возили к ней родители. А тут еще гадкий слух, что она, это уже по словам Жорика и его приятелей, сама могла пойти на круг. Что они, девчонок не знают? Она была вполне готова, если позовут. Как она на них пялилась!

И уже те, кто видел в девочке Дину Дурбин, задумались глубокой мыслью, что от американских фильмов все и идет. Такое показывают, хоть святых выноси. А эти, что со скрипочками, они особенно падкие до блуда. В народном искусстве этого гораздо меньше. Все хористки, как одна, с понятиями, верующие, не таскаются по темным аллеям, потому что тексты поют правильные. И даже припомнили девочку-виолончелистку, которая – надо же! – ставит свой инструмент абсолютно неприлично – в расставленные ноги. А ей всего лет двенадцать, не больше. Потрепали, потрепали грязными языками искусство струн и вернулись к своим корытам. А девочка так и лежала полумертвая, сшитая, где рвано, тяп-ляп, потому как особенно никто не старался. Не видел смысла. А она все жила, не умирала.

6

Она бы и не жила вообще. Вспетушился молодой ординатор, что привез девочку по «Скорой». «Да что ты знаешь? Да что ты понимаешь?» – кричали на него. Но он заставил врачей спасать ее. И вызвал Михеева, аса «Скорой помощи». Тот только присвистнул. Но сделал все, что мог.

Девчонку сшили на живую нитку, пальцами выковыривая из нее бутылочное стекло. Она не могла выжить ни по каким прогнозам, но выжила телом, оставшись в беспамятстве.

– Лишняя мука родителям, – сказал уже Михеев. – Будут ждать, не дай бог дождутся, а она уже совсем другая. Ни девочка, ни женщина. Инвалид. Из нее же вынули почти всю материальную часть. Живая мертвая.

– Но ведь живая, – тихо сказал тогда молодой ординатор.

– Это тоже неизвестно. Кома – это все-таки предсмертие, а не преджизнь. А если – не дай бог – жизнь, то я бы себе такой не пожелал. Одно счастье: пока она этого не знает, и сколько будет не знать – никому неведомо.

Когда у ординатора возникла возможность уехать в Германию на стажировку, он уехал не думая. Больше всего его стали интересовать пограничные случаи. И хотя ему объясняли, что всякая болезнь, даже насморк, может быть пограничьем, он ринулся в полостную хирургию, хирургию большой беды. Как-то незаметно женился, получил гражданство, незаметно развелся. И то, и другое было без сердечного надрыва, чисто, по расписанию, по-европейски. За пять лет стал знаменитым доктором.

Первая передышка в спринте жизни привела его на родину. Родители его ездили к нему регулярно, радовались успехам сына в работе, огорчались, что в личной жизни у него полный швах, да какие его годы, тридцати еще нет и все при нем (нам такая жизнь и не снилась). Его никогда не тянуло в Россию. От воспоминаний о ней остался драндулет «Скорой», в котором даже больных животных возить срамно, и недоубитая девочка с шелковыми слабыми волосами. Он думал: тогда бы его знания, его возможности, но разве ее можно было тогда довезти не то что до Германии, просто до Склифа. Больница по дороге, вот что ей, бедняге, досталось. И то! Времени терять было нельзя, ведь ее привезли, в сущности, мертвую. Трепыхалось сердечко просто по глупости шестнадцати лет.

А через пять лет он приехал в Москву. Удивился. Развел руками. Такой кругом плюмаж.

Не сразу пошел в больницу, где когда-то проходил ординатуру. Москва оглушила, заманила в свой вертеп. И не будь он человеком холодноватым и разумным, не сносить бы ему башки… Вот в этот момент возможности отнятия головы он в качестве противоядия и прописал себе посещение московских больниц. Плюмажа там не наблюдалось. И как-то все устаканилось в душе. Не потому что он порадовался отставанию медицины от той, в которой работал. Совсем нет! Просто мухи отделились от котлет. Родина-мать была все такой же смертельно больной, хотя денег имела немеряно. Она носила бриллианты и ездила в «Мерседесах», но брюхо ее по-прежнему было вспорото и сочилось кровью пополам с гноем. Гулять с цыганами в ней было стыдно, проматывать деньги позорно, значит, возвращаться в нее, как понимал Михаил, не имело смысла. Во всяком случае для него. Он серьезно сказал родителям, что хочет их забрать к себе. Странное дело, но они отказались.

– Поздно привыкать к чужому хорошему, – сказал отец. – Я читал, как бежавшие после революции барыни мыли чужие подъезды своими кружевами. Но у них были кружева. И были мысли. У нас нет ни того, ни другого, сынок. Мы обугленные головешки огня русских бунтов. Мы пахнем бедой, а неприлично въезжать в чужой дом с дурным запахом.

Он не мог их переубедить, потому что, как это ни странно, понимал их. У него оставалось несколько дней, и он посвятил их только родителям, то бишь никуда не ходил, разговаривал, играл с отцом в шахматы, маме вдевал в иглу нитку, смотрели вместе телевизор. «Кровь с молоком», – острил отец по поводу увиденного. У сына мысли были совсем плохие.

В такую минуту и позвонил бывший однокурсник.

– Слушай, – сказал он, – я тут такое привез…

7

А мертвая девочка продолжала жить. И это было страшно. Не для нее, для других. Отец Оли на машине врезался в поезд через два года, мать высохла телом и душой и умерла тихо, как праведница, еще раньше. Осталась бабушка. Она умела вязать шарфы, шапочки с бомбоном и варежки. Этим и пенсией жила, приплачивая сестричкам из больницы, что следили за Олечкой, подмывали как следует, чтобы пролежней всяких не возникало.

Олечку показывали студентам, показывали всю как есть, прибавляя, что один бывший студент-отличник, увидев девочку, уехал за границу «от такой медицины». А где было взять другую? Где-то она, конечно, существовала, в особых зданиях и на особом режиме, но девочек с темных аллей туда не клали. Ее и из этой больницы норовили перевести туда, где паралитики и прочий отверженный люд.

Тут время рассказать о тетке девочки Марине. Она была врач-лор. Заведовала небольшой клиникой на отшибе Москвы. Крошечный, для бедных, стационар. Когда-то в нем после инсульта долго лежала сестра местного райкомыча. Больничка тогда укрепилась, да так и держалась, как говорила Марина, «на пердячем паре». После трагической смерти брата Марина исхитрилась взять к себе племянницу, абсолютно непрофильную больную. Где-то поплакалась, где-то надавила на больное, где-то подмаслила денежкой.

8

Бабушка продала свое колечко с бриллиантом на первый случай. На другой возможный случай она сохранила ниточку настоящего жемчуга. На третий бабушке виделся крах нынешней власти и возвращение порядочных людей девяностого года, которые где-то же, черт возьми, должны были остаться.

Никто не знает, что думает человек, когда его как бы и нет. Олечка лежала за занавесочкой, вытянув ручки такие белые, что синие жилки на них казались нарисованными.

– Никакой надежды, – говорили бабушке, когда та приходила и сидела долго-долго, рассказывая новости их дома и про кошку, которую взяла котенком (все же кто-то рядом дышит), а она выросла в такую красавицу и так рвется на улицу («понимаешь же, природу не укротишь. Хотя теперь, говорят, можно чего-то им перерезать. А мне жалко. Но, наверное, решусь, иначе убежит»).

Когда все было рассказано, бабушка пела Оле песни, которые любила, в основном из фильмов. И однажды на песне про сирень, которую она пела даже с некоторой синкопой («си-ирень – цве-етет, не пла-ачь – при-дет»), Оля сделала глубокий вдох, открыла глаза и как-то очень внимательно посмотрела на бабушку.

– Ой! – закричала перепуганная старушка. – Доктора, доктора!

Их сбежалось слишком много, так, наверное, толпились евреи на исцелении Лазаря. И в этот момент Оля снова закрыла глаза, как будто поняв, что возвращаться смысла нету.

Марина склонилась к Оле и заметила мелкое дрожание ресниц закрытых глаз, то бишь явное притворство человека в разуме.

– Оля! – тихо сказала тетка. – Это я, Марина. Здесь и бабушка. Открой глазки, детка!

И девочка вернулась.

Но она явно не была уверена в стоящих возле нее женщинах. У старушки с абсолютно белыми волосами тряслись руки. У женщины так выпирали кости лица, что еще чуть-чуть – и оно уже череп.

На другой день она тихо спросила:

– Я много пропустила в школе? Я успею догнать до конца года?

Видимо, она устала, потому что снова закрыла глаза, но это был уже сон усталости, а не то пограничье, за которым давно стоит хозяйка-смерть. И честно говоря, тетка-врач предпочла бы второе. В ее практике не было возвращений, да и самих ком, если не считать комой клиническую смерть, не было. Она не знала, как говорить с людьми, пришедшими оттуда через столько лет. Поэтому кинулась звонить тем, кто знал.

И, надо сказать, знающие примчались – случай ведь редкий. Даже в медицинском журнале об Оле писали, правда, как о случае безнадежном. А тут на тебе. Девушка, которой исполнилось недавно двадцать один, помнила, что она училась в десятом классе, она уже беспокоилась об экзаменах, еще не зная, что сирота и что вот-вот кончится ее полуплатное пребывание в больнице – роскошь для нашего нищего времени.

Главврачу тете Марине уже тыкали в глаза – мол, пользуется положением. Пусть бабка забирает ее домой. Она уже обучена кормить через трубочку и все такое… Врач же обхватила голову руками, она зло думала, что ей, отоларингологу, не суметь сделать из этого случая диссертацию. Да и из коллег знакомых некому предложить. Такая роскошная «полуживая» тема на кровати.

Но никто не знает, как вложить в едва оживший мозг почти пять лет жизни, чтобы он в одночасье не рухнул от узнанного. Бедная девочка! Сколько раз тетка из добрых чувств думала об эвтаназии. Никто бы не узнал и узнавать бы не стал. А теперь перед ней не ужас смерти, а ужас проснувшейся жизни, против которого смерть могла бы оказаться благословенным утешением.

Была создана группа из невропатолога, психолога, терапевта и, естественно, ее самой – начальника. Все приехавшие по двое заходили в палату слушать вполне ровное дыхание спящего человека и наблюдать живое шевеление рук, лежащих поверх одеяла.

9

Она быстро шла на поправку. Сшитое едва-едва, чтоб успеть спасти, залатанное тело за годы полусмерти привыкло к самому себе и не болело, как ни щупали и ни давили на кривые швы доктора. Даже когда ее поставили на ноги и она сделала три прихрамывающих шага, она как бы и не удивилась хромоте, хотя уже многому удивлялась. Например, собственным седым вискам, когда посмотрела в маленькое зеркальце.