— Я решила сама заняться образованием этого ребенка; я отправлю девочку в пансион при монастыре, которому регулярно помогаю деньгами. Там за ней должным образом присмотрят. Приведите ее ко мне домой завтра в три часа, и я все устрою.

Сначала все слишком удивились, чтобы что-нибудь сказать. Затем инспектор пробормотал, что в таком случае дело можно считать улаженным, а я ударилась в слезы, на этот раз совершенно искренние.

Мне совсем не хотелось учиться по-настоящему и уж в любом случае не в монастыре; я не знала, что это такое, но представляла нечто вроде тюрьмы. Я тут же вообразила себя в длинном черном одеянии и начала уже было бурно протестовать, но мама схватила меня и так встряхнула, что я затихла.

— Благодарю вас, мэм, — обратилась она к миссис Фишер-Симмондс. — Завтра я приведу Линду.

Мама взяла визитную карточку, которую протянула ей дама, и затем миссис Фишер-Симмондс вместе с директором удалилась.

Какое-то мгновение стояла тишина, нарушаемая только моими рыданиями, а потом все заговорили сразу:

— Какая удача! Какой счастливый случай! Вот повезло девчонке!

Но я не слушала, а только продолжала вопить, заткнув пальцами уши:

— Я не хочу в монастырь!

Мама дала мне затрещину, от которой я не устояла на ногах и упала.

— Дура! — сказала она. — Ты не понимаешь своей выгоды. Другие девчонки все бы отдали за такую возможность!

Потом она с торжествующим видом повернулась к Альфреду:

— Теперь ты, быть может, поверишь, что в девочке течет благородная кровь.

По дороге в меблированные комнаты, где мы остановились, она болтала без умолку.

— Ума не приложу, во что тебя одеть. Из красного крепдешинового костюмчика ты уже выросла. Может быть, я успею переделать на тебя свое зеленое бархатное платье. С кружевным воротником оно будет очень мило выглядеть. Ты должна быть одета скромно и со вкусом, как настоящая маленькая леди; ведь раз тебе предстоит жить с благородными девицами, тебе следует на них походить.

Но моя внешность в тот момент меня мало интересовала. Свернувшись калачиком, я горько плакала, пока не уснула.

Корзина, в которой я спала, уже давно была для меня мала, и, когда нам удавалось снять комнату с кушеткой, я спала на ней. Но такая роскошь редко выпадала мне на долю. Наше жилье становилось все скромнее и скромнее, и даже от портрета пришлось отказаться, так как программа пользовалась все меньшим спросом и приносила все меньше дохода.

Мне крупно повезло, хотя тогда я этого и не сознавала, что «Алые ласточки» получили ангажемент как раз на ту неделю, когда в театре появилась миссис Фишер-Симмондс.

Случилось так, что известные акробаты, которые должны были выступать в этом городе, в последний момент отменили гастроли. Директор телеграфировал в Лондон своему импресарио с просьбой прислать замену. Так и получилось, что «Алым ласточкам» достался хороший контракт, на который они уже и не могли рассчитывать, и этому же случаю было суждено изменить весь дальнейший ход моей жизни.

Дом миссис Фишер-Симмондс располагался в лучшей части города. Эта дама была одной из пожизненных попечительниц католического монастыря, находившегося в двух милях от города. В школе при монастыре воспитывались дети небогатых священников, врачей и адвокатов. Каждый член совета попечителей имел право раз в пять лет бесплатно определять в школу одну ученицу. Миссис Фишер-Симмондс пользовалась в округе большим влиянием, и любое ее решение принималось всеми беспрекословно. Если бы не это, мое появление в монастыре вызвало бы протесты, поскольку приходящие ученицы были по преимуществу дочерьми состоятельных торговцев и деловых людей, а все пансионерки значительно превосходили меня по социальному положению.

Позже я поняла, что миссис Фишер-Симмондс доставляло удовольствие демонстрировать свою власть. Ей нравилось видеть, как людям приходится подавлять раздражение и возмущение, повинуясь ее воле. В монастыре ей все подчинялись и боялись как огня.

Никогда не забуду ужасное чувство одиночества, охватившее меня в унылом сером здании, казавшемся мне тюрьмой, откуда нет выхода.

Заливаясь слезами, я цеплялась за маму, которая и сама плакала. Уходя, она то и дело оборачивалась и махала мне, а я стояла в дверях, сжимая в руке скомканный мокрый носовой платок. За другую меня крепко держала монахиня.

Но после того, как прошло несколько месяцев и я привыкла к новой обстановке, жизнь в монастыре мне даже стала нравиться.

Я начала расти и нормально развиваться, здоровая пища, прогулки на свежем воздухе и физические упражнения укрепили мой организм, но поначалу я очень переживала из-за своей отсталости.

Меня определили в самый младший класс, с шестилетками, потому что я была ужасно невежественна. Единственно, что я умела, так это постоять за себя. В этом я преуспела и скоро отучила всех дразнить меня.

Разумеется, меня наказывали за драчливость и за крепкие выражения, приводившие монахинь в ужас, но, что интересно, сами девочки питали ко мне нечто вроде уважения за мою отчаянность.

Конечно, я страшно скучала по дому, а от немногочисленных маминых писем, полных орфографических ошибок и порой совершенно неразборчивых, мне становилось еще хуже; она никогда не писала о том, что мне больше всего хотелось знать.

Однажды, оказавшись в соседнем городке, они с Альфредом решили меня навестить.

Узнав об их приезде, я разволновалась чуть ли не до истерики при одной мысли увидеть их, но сама встреча стала для меня разочарованием. Мне показалось, что все старые связи между нами окончательно порвались.

Они явились парадно одетые и вели себя как-то неуверенно и скованно, стесняясь не только монахинь и подглядывавших из каждого окна девочек, но и меня.

К тому времени я очень изменилась, моя опрятность и аккуратность, вероятно, подействовали на них, им не хватало плохо одетой, шумной, грубой Линды, спавшей в ногах их постели.

Это была моя последняя встреча с Альфредом. Мне неприятно вспоминать, как он сидел, приткнувшись на кончике стула, в дурно сшитом костюме, и нервно теребил в руках шляпу.

Куда лучше воображать его в алом со звездами трико, с нафабренными усами, набрильянтиненным коком на голове, когда он, горделиво поигрывая мускулами, поднимался на трапецию.

Шло время, миссис Фишер-Симмондс была мной довольна. Она приезжала каждый месяц, удостаивая нас своим высоким покровительством, и неизменно расспрашивала обо мне.

— Может быть, она оставит тебе что-нибудь по завещанию, — сказала как-то одна из девочек. — Уж слишком она о тебе заботится.

С того момента я только и делала, что придумывала для собственного удовольствия всякие истории о том, как моя добрая благодетельница оставляет мне тысячи фунтов и я возвращаюсь в труппу богатой и важной дамой. Я по-детски мечтала о том, какие тогда смогу устраивать вечера, где будут подавать огромные бифштексы и портер в неограниченных количествах!

В монастыре девочек готовили к будущей взрослой жизни в зависимости от того, что их ожидало. Большинству из них предстояло идти в гувернантки, некоторым в школы преподавать музыку и рукоделие, другие хотели стать экономками или секретаршами.

Поскольку у меня не было ярко выраженных способностей и склонностей к подобным занятиям, мое будущее оставалось под вопросом. Когда я спросила мать-настоятельницу, она сказала:

— Мне кажется, у миссис Фишер-Симмондс есть на тебя определенные планы, Линда.

Когда я только что поступила в школу, меня пытались называть моим настоящим именем — Белинда, но я решительно отстояла единственное известное мне с детства — Линда.

Хотя монахини и сопротивлялись какое-то время, но были вынуждены уступить в конце концов, поскольку все девочки звали меня Линдой, а когда ко мне обращались по имени Белинда, я делала вид, что не слышу.

Миссис Фишер-Симмондс никогда не говорила со мной о будущем, а я, как и все вокруг, слишком боялась ее, чтобы спросить напрямик.

Как-то нам сказали, что она серьезно заболела, и в часовне стали служить мессы о ее здравии.

Я уже провела в школе больше положенного времени, так как все девочки заканчивали в семнадцать лет, а мне в будущем месяце исполнялось восемнадцать.

От мамы несколько месяцев у меня не было известий. Последний раз она писала, что работает барменшей в Лондоне, и с тех пор писем я больше не получала.

Но ее пришлось разыскать, когда наконец стало известно, что миссис Фишер-Симмондс умерла и ничего мне не оставила.

В завещании обо мне не упоминалось, и ее сын, унаследовавший все состояние, не получил от нее на мой счет никаких инструкций.

Через десять дней после похорон за мной прислала мать-настоятельница и сказала, что я должна решать, чем буду заниматься дальше. Они рады бы подыскать мне место, как делали это всегда для всех своих учениц. Жаль только, добавила она, что я не получила никакой специальности, и она обвиняла себя в том, что была введена в заблуждение предполагаемыми намерениями миссис Фишер-Симмондс.

Я сразу же приняла решение покинуть монастырь и попытаться как-то устроиться самой.

В тот же вечер я написала маме на адрес бара, где она работала, и попросила ее вызвать меня к себе, где бы она ни находилась. Предполагаю, что мое письмо могло удивить ее, но полученный от нее ответ меня поразил:


«Линда, детка, мне очень жаль, что старуха умерла, ничего тебе не оставив. Приезжай повидаться со мной, если хочешь, но я не могу ничего обещать, так как выхожу замуж за Билла Блумфильда, хозяина этого бара, и места у нас тут для тебя нет.

Любящая тебя мама»


Мне стоило некоторого труда убедить мать-настоятельницу позволить мне уехать, после того как она прочитала мамино письмо. Но поскольку они не могли предложить ничего другого, я думаю, настоятельница была на самом деле довольна, что я твердо решила ехать к маме, какой бы прием меня там ни ожидал…

Было просто трудно поверить, что только сегодня утром я распрощалась с монастырем. Мне казалось, что прошло уже много месяцев.

Мама встретила меня на вокзале. Она поцеловала меня и сказала:

— Ну и дела, Линда!.. Какая у тебя, милочка, скверная шляпка!

ГЛАВА ВТОРАЯ

Я никак не могла уснуть. Постель была слишком узка для двоих, а мама так громко храпела, что я понимала: мне и глаз сегодня не сомкнуть.

Но жаловаться не приходилось, так как в этом доме другую кровать просто некуда было бы поставить.

Билл был неплохим человеком, и мне казалось, мама правильно поступает, что выходит за него. Сразу видно, что Билл ее любит: он так нежно смотрит на нее и каждый раз, как она проходит мимо, дает ей ласковый шлепок.

Я уверена, что в любом случае маме лучше быть хозяйкой бара, чем стоять за стойкой.

Мужья ведь на дороге не валяются, а мама здорово постарела за последнее время. Лицо у нее расплылось, и она сильно располнела с тех пор, как сломала ногу. Она оправдывала этим свою полноту, но я готова была держать пари, что всему виной портвейн, которым ее постоянно угощают клиенты.

Внешне мы с мамой очень похожи. У нее большие серые глаза и вздернутый носик, которого теперь совсем почти не видно: он просто потонул в одутловатых щеках. Но у меня есть кое-что, чего мама в молодости была лишена, — стройные ноги и красивые руки. Конечно, последние годы я жила, можно сказать, в благополучной обстановке, в то время как мама много работала, но ведь форма рук и ног — это от природы, и я рада, что у меня длинные тонкие пальцы и изящные ногти.

Отец одной из девочек в школе, врач, говорил, что красивые руки и ноги признак породы, так что я, наверно, унаследовала свои от отца, человека благородного и джентльмена, как уверяла мама.

Я пыталась поговорить с ней по душам накануне вечером, но никак не выпадало удобного момента, а когда мы поднялись в ее комнату, она уже слишком устала и торопилась лечь. Пока я раздевалась, мать заметила:

— Знаешь, ты очень хорошенькая, Линда, и была бы еще лучше, если бы не твоя худоба. Правда, сейчас модно быть тощей как жердь, но, должна сказать, мужчинам нравятся те, у кого попышнее и бюст, и, — она показала руками, — бедра.

— Особенно Биллу, — сказала я лукаво, и мама засмеялась.

— О, Билл такой чудак! Он тебе нравится, детка?

— Да, — ответила я, и вполне искренно.

— Он надежный человек, — сказала мама, — и притом у него кое-что отложено. Он неглуп, но немножко скуповат. Не то чтобы я ставила это ему в упрек, но ведь я привыкла к Альфреду, у которого деньги никогда не держались. Если Билл и прижимист, то ему иначе нельзя. Этот бар он купил на свои сбережения.