Откуда было знать Таньке, что на самом деле происходит в двадцатилетних сердцах, если она и о своем-то имела смутное представление…

Однако вывод для себя она сделала весьма категоричный: в отношениях между мужчинами и женщинами нет никаких законов.


Если быть честной, то работа все-таки увлекала ее, и называть свою деятельность в клинике неким отвлекающим средством, вроде горчичника, она не собиралась. Прежде записи врачей в истории болезни пациентов звучали для нее почти абстрактно, но теперь, проделав все необходимые процедуры, уколы, раздачу вечерних лекарств, она с интересом вглядывалась в результаты анализов крови, изучала кривые электрокардиограмм, рассматривала рентгеновские снимки; пока еще неумеючи, но постепенно постигая новое, Танька училась видеть за всем этим живых людей. Именно этому всегда учила старая русская терапевтическая школа. Но одно дело — учить, другое — научиться, вобрать все это в себя, мыслить и жить по этим правилам, то есть стать настоящим врачом, как мама и папа.

Почему-то когда актер рассказывает о театре, о кино, о своей работе, то всегда звучит фраза: это моя жизнь. А много ли врачей так говорят? Пожалуй, нет. Скажут: это моя работа. «Может, и правильно, — думала Танька, — разве можно жить только болезнями, несчастьями других людей? Все-таки театр — это игра, а играть можно всю жизнь, уставать, злиться, когда приедается роль или не получается, но ждать взлета, который приходит и все разом перекрывает.

А что же врач? Он не может себе позволить взлеты и падения, пожалуй, это — служение».

Такие или подобные мысли приходили изредка в голову ночной сестре, но не так часто, чтобы отвлекать ее от работы, а главное, от занятий. Танька сразу же решила, что вместо того, чтобы кемарить в свободные ночные часы, если они выпадали, где-то в сестринской комнатке, лучше заниматься и выкроить время для нормального сна дома.

Волей-неволей получалось так, что своим больным, то есть тем, которых она курировала в качестве студентки по учебной программе, Танька уделяла на дежурстве больше времени. Естественно, не в ущерб другим, но с большим интересом и беседовала, и выполняла совсем необязательные для ее скромной должности функции: то принесет что-нибудь вкусненькое, то притащит книгу или журнал, то выполнит еще какое-нибудь поручение. Вообще, работать в мужском отделении было интересно, потому что мужчины, в отличие от женщин, не обрастали всякими хозяйственными приспособлениями — поразительно, как это умели в два-три дня сделать женщины! — и были аскетичнее, собраннее. Тем интереснее было разговорить их, «раскрыть», как это определила для себя Танька. И довольно скоро она стала желанным гостем в каждой палате.

Однажды поздней ночью, сидя за своим столиком, Таня зубрила при свете настольной лампы органическую химию, выписывала длинный ряд формул, ненавидя их всем скопом и каждый элемент в отдельности. Из соседней палаты вышел пожилой человек, страшно худой, какой-то по-старчески согбенный, хотя ему явно было не более шестидесяти лет. Таня знала, что диагноз в истории болезни у него стоит — хуже не придумаешь. Он подошел попросить снотворного — не спалось — и увидел Танькины записи.

— Что, органическая химия? — Он заглянул в тетрадку.

— Да уж, — вздохнула Таня, — ненавижу. Никак не запомню эти длиннющие формулы.

— Господи, Танюша, зачем вам их запоминать, их надо просто видеть — и все.

— Как это — видеть? — удивилась Татьяна.

— Знаете, я ведь химик-органик, доцент кафедры, поэтому, поверьте мне, если вы научитесь их видеть — все значительно упростится. Вот вы говорите себе, к примеру, «дерево» — и закрываете глаза. Что вы увидите — дерево или кустик?

— Конечно, дерево! — Таня не поняла, шутка это или действительно какой-то мнемонический[4] прием.

— Если вы хотите представить себе цепочку из пептидных групп, то…

Раздался звонок внутреннего телефона. Звонили из приемного покоя — везут тяжелого больного. Подготовить одноместную палату.

Таня даже обрадовалась этому звонку, потому что беседа с доцентом, который «видит» свои формулы, грозила затянуться, испортив настроение до самого утра. Она выдала химику-органику таблетку, собрала свои записи и направилась в одноместную палату. Там все было в порядке. Разбудила единственную на все отделение нянечку, объяснила ситуацию.

— Помирать, что ли, везут? — зевая, спросила та.

— Типун вам на язык, отчего же помирать! Вылечим, — с какой-то неожиданной для себя уверенностью, даже бравадой, заявила Танька. Получилось что-то вроде «мы пахали».

— Твоими бы устами… — отозвалась нянечка и зашаркала к лифту.

Привезли его прямо с капельницей, переложили на кровать. Дежурный врач передал Тане историю болезни, она тут же принялась выполнять назначения. Чуть позже врач снова наведался. Больной крайне тяжелый, двусторонняя пневмония, высокая температура, все запущено, требуются внимание и четкое выполнение всех назначений.

Когда все стихло, она пошла взглянуть еще раз на больного, который то ли спал, то ли был без сознания, лицо полыхало от жара, полуоткрытый рот обметало, дыхание шумное, тяжелое. Впалые щеки покрыты рыжевато-золотистой щетиной, закрытые глаза утопали в синевато-красных воспаленных впадинах, словно их утягивала туда неведомая сила.

Татьяна вздохнула, села рядом, сразу же подумалось: «Может, заразный? Нет, тогда бы отвезли в инфекционную больницу». Тронула пальцем лоб — ого! — горячущий. В голову приходили какие-то глупые штампы: геенна огненная, плавильная печь… Что за бред! Бред, бред… Это больной должен бредить по всем законам, а он лежит как неживой, это у нее бред скорее всего от беспомощности — она выполнила все предписания врача и теперь не знала, что бы еще предпринять. Таких больных за короткую историю своей работы Таня еще не встречала. А то, что написано в учебнике, так это все — теория. Вдруг ее осенило: она взяла полотенце, смочила холодной водой, туго отжала и положила ему на лоб — так всегда делала мама, когда она болела в детстве. Через минуту полотенце уже было теплым, Таня помахала им в воздухе, остудила и снова положила больному на лоб.

Она сидела рядом на стуле, подперев щеку кулаком, как деревенская баба, и, замерев в такой позе, изредка вздыхала.

Больной пошевелился. Одеяло сползло с груди, обнажая под пижамной курткой широченные плечи.

Внезапно острое чувство жалости охватило ее — такой молодой, красивый, мускулистый и, надо же, так тяжко болен. Таня сняла полотенце, еще раз смочила холодной водой, положила бедолаге на лоб. В то же мгновение глаза его, казалось совсем утонувшие в глазницах, открылись, вспыхнули два голубых озерка, словно вобравшие в себя свет тусклого ночного светильника, и больной совершенно ясно и отчетливо сказал:

— Мэрилин Монро…

Глаза его тут же закрылись, как провалились, вновь засипело, захрипело прерывистое дыхание — будто ничего и не было!

Сердце сжалось от тяжелого предчувствия, а во рту появился странный привкус — вкус беды, — так она мысленно определила свое ощущение.

Всю ночь Танька не отходила от больного, о котором узнала лишь, бегло взглянув на первую страницу истории болезни, что зовут его Михаил, лет ему тридцать семь, а по профессии он каскадер. Все остальное ей некогда да и незачем было вычитывать, главное — назначения, а они все расписаны в столбик по правой стороне второй страницы.

Ранним утром, перед сдачей смены дневной сестре, она раздала всем больным градусники, а тяжелому больному осторожно просунула в прорезь пижамы и прижала руку, чтобы он не выронил его. Тот постарался освободить свою руку, но Таня крепко прижала ее к телу, чтобы удержать градусник.

— Поспать не дадут… — проворчал он, не открывая глаз.

— Надо же измерить температуру, — как можно мягче сказала Таня.

— Мне не надо… я хочу спать… — буркнул он.

Таня не стала спорить, но и руку не отпустила, а сама подумала: «Хлебнем мы с этим каскадером».


Утром по расписанию была «пропедевтика», так традиционно обозначали студенты предмет, вводящий их в азы терапевтической науки. Танька успела, как обычно, умыться, схватить бутерброд, который отец настойчиво совал ей в сумку перед каждым дежурством, приговаривая: «Мне не нужна дипломированная дочь с язвой желудка».

В коридоре собралась Танькина группа, вместе с ней десять человек. Ассистент кафедры, их руководитель, начал с проверки курируемых ребятами больных, и они медленно побрели из палаты в палату, докладывая свои наблюдения. Больной, которого курировала Таня, готовился к выписке из клиники на следующий день.

— Что ж, — сказал ассистент, — подыщем вам, Орехова, нового подопечного, теперь с другим заболеванием. — Он заглянул в свои записи. — Сегодня на утренней конференции докладывали о поступившем ночью… что-то фамилии не разберу… Впрочем, он в одноместной палате, пойдемте посмотрим.

— Я знаю его, — заметила Таня, — сегодня было мое дежурство, я сидела у него почти всю ночь. Он очень тяжелый.

— Вот и посмотрим, — заключил ассистент и повел группу к палате.

У дверей все остановились. Педагог вкратце рассказал историю болезни Михаила, после чего все устремились в палату.

Михаил не спал, лежал безучастный. Когда увидел студентов, он явно встревожился: глаза его беспокойно забегали, пытаясь, видимо, отыскать девушку, которую он смутно помнил по этой ночи. Ассистент присел на кровать, расстегнул пижаму больного, обнажив его грудь, и стал выслушивать фонендоскопом, потом обратился к студентам:

— Справа, в нижней и верхней долях легкого отчетливо прослушиваются…

Студенты, словно слоны своими хоботками, вмиг потянулись новенькими блестящими фонендоскопами к загорелой мускулистой груди бедного Михаила. Они надеялись не упустить ни одного его вдоха, ни единого выдоха, уловить и зафиксировать в памяти каждый хрип, каждый свист и все остальное, чем еще могли бы порадовать начинающего эскулапа его легкие.

И тут Танька, неожиданно для всех и для себя самой, энергично раздвинув строй однокашников, выступила вперед, подошла к изголовью больного и решительно, как львица, защищающая своего львенка, сказала:

— Давайте подождем пару дней, он очень тяжело провел ночь, я думаю, не стоит сейчас нам всем бросаться на него.

— Пожалуй, она права — мы еще вернемся к этой патологии. Кстати, вот вам, Орехова, и пациент, которого вы можете по праву курировать.

Когда все вышли, она на минуту задержалась у постели, поправила одеяло.

— Спасибо, Мэрилин Монро, — прошептал Михаил, — вы спасли меня…

— Какая еще Мерилин! Забудьте. Это из вашего ночного бреда, — успокоительно сказала Таня тоном заботливой нянечки.

— Это не бред. Вы очень на нее похожи… Спасибо.

— Постарайтесь поспать. К вам зайдет ваш палатный врач, вы тогда все подробно расскажете. Я еще не знаю, кто будет вас вести, скорее всего наш ассистент.

— Ваш педагог сказал, что вы…

— Я студентка, а ночью работаю дежурной медсестрой.

— Каждую ночь?

— Нет, что вы! Так и загнуться можно. У меня свой график. Извините, мне надо идти, сейчас занятие.

Группа уже расположилась за столом, Танька присоединилась к ним, и занятие плавно перешло в теоретическую часть.


С Погодинки группа отправилась на Большую Никитскую, на кафедру микробиологии. Так уж издревле повелось в Первом меде, что все кафедры рассеяны по городу: на нервные болезни — в одну сторону ехать, на туберкулез — в другую, органическая и биологическая химия — третья точка.

Может, и утомительно, зато в пути есть время для общения, отвлечения, мимолетного свидания.

Танька заранее договорилась с Лилей встретиться после микробиологии — они давно не виделись, с тех пор как начала работать ночной дежурной, просто минуты выкроить не получалось.

Микробиология совсем не привлекала Татьяну. Задания выполняла, зарисовывала все аккуратно в альбомчик, на занятиях почти всегда правильно отвечала на вопросы, но не более. Вообще, все, что непосредственно, напрямую не связывалось с человеком, ее просто не волновало. Дочь врачей, она прекрасно понимала, что все это приложится, понадобится, сольется в единое представление о болезни и о больном, но интереса у нее не вызывало. Совсем другое дело, когда перед тобой живой человек, так сказать, во плоти: тут тебе и анатомия, и физиология, и микробиология, и все химии сразу — органика с неорганикой. А ты вот поди раскопай, вызнай, определи болезнь — и бей в цель, чтобы помочь ему.

Татьяна вышла из здания кафедры, пересекла старый университетский двор и вынырнула на Моховую с его чудовищным новоделом работы Церетели. К счастью, со стороны ворот не видны эти кошмарные скульптурные сказочные звери — к чему они здесь? Может, их собирались поставить у входа в зоопарк, но не хватило места? Ужас! Разве можно было поступить так с гениальной перспективой, заложенной при строительстве Манежа замечательным архитектором Бове!