— Ты и есть моя любимая девчонка, которую я углядел на кафедре анатомии в парах формалина, — провозгласил Митя и нежно обнял жену.

Сашенька поцеловала Митю и с укоризной заметила:

— Твои воспоминания со временем обрастают придуманными подробностями, ты не находишь?

— Хочешь сказать, что я подвираю?

— Можно выразиться иначе — фантазируешь, — улыбнулась Сашенька. — Скоро договоришься до того, что извлек меня прямо из чана с формалином.

— Вот этого не будет, потому что хорошо помню, как вкусно пахло от тебя модными тогда французскими духами, которыми наводнили все наши парфюмерные магазины, кажется, они назывались… нет, не помню.

— «Клима», — вмешалась Танька.

— А ты откуда знаешь? — удивился Митя.

— У нас в этом флаконе йодная настойка налита. Сколько себя помню, там всегда йод, а надпись осталась.

Раздался телефонный звонок. Генрих хотел уточнить время и место встречи, предложил заехать за Таней.

— Какой смысл тебе мотаться на юго-запад, все равно мы поедем в центр. Давай лучше я подъеду, и встретимся у старого главного входа в ЦУМ, около Малого театра.


Они встретились в назначенном месте и решили зайти в универмаг, который по случаю конца месяца — 31 марта — работал.

Генриху было интересно взглянуть, как изменился один из самых популярных когда-то магазинов.

Когда добрались до отдела сувениров, он решил заодно сразу накупить всем немецким друзьям и знакомым сувениров, чтобы больше к этому не возвращаться и не терять лишнего времени.

Он набрал такое количество хохломских изделий, что Танька растерялась:

— Как же ты будешь таскаться с этими цацками по Москве?

— Извини, Татоша, мы сейчас заскочим в отель — это буквально одна минута ходу, — я оставлю все на первом этаже, в ресепшен, и мы сразу поедем, куда мой Сусанин меня завезет.

— Хорошо, — согласилась Танька.

Они вышли на Петровку, перешли улицу, и тут внезапно, как порой бывает в Москве в конце марта, налетел ураганный ветер и обрушил заряд крупного мокрого снега. Генрих обнял Таньку за плечи, прикрывая от порыва ветра, оглянулся — не вернуться ли в магазин? — до гостиницы было немного ближе. Он попытался что-то сказать Тане, но ветер относил его голос в сторону, и она помахала рукой, показывая, что ничего не слышит. Капризный, обманчивый ветер будто играл с ними: дул то в спину, подгоняя их, то в лицо, слепя глаза снегом, вырывая из рук два огромных свертка…

Наконец добежали до портика здания и прошли, скользя по полированному граниту, до входа. Вращающаяся дверь втянула их в вестибюль, где они, мокрые, запыхавшиеся, немного растерянные от неожиданного урагана, очутились в тепле и уюте.

Из кафе вкусно пахло кофе, его аромат соблазнительно смешивался с дурманящим запахом трубочного табака.

— Давай попьем кофе, согреемся, — предложил Генрих, но, взглянув на Танькины мокрые сапожки и пальто, засомневался, что этого достаточно, чтобы привести все в порядок.

Танька указала на промокшую бумагу, в которую были завернуты сувениры, и вопросительно взглянула на Генриха:

— А с этим что делать?

— Этим мы сейчас займемся, — ответил Генрих, подошел к дежурной в ресепшен, взял ключи от своего номера и повел Таню к лифту. — Поднимемся ко мне, там все просушим, а кофе можно заказать и в номер. Переждем пургу и поедем дальше.

Думал ли он в тот момент, что останется наедине с Таней? Скорее всего, он руководствовался обстоятельствами, в которых они оказались помимо его воли.

Таня чувствовала такой дискомфорт от мокрой головы, пальто и сапог, что тоже не задумывалась ни о чем, кроме необходимости как можно скорее обсохнуть и согреться.

В номере он снял с нее пальто, помог стащить сапожки, пристроил все поближе к теплым батареям отопления, дал ей свои домашние тапочки, а сам, сбросив мокрую обувь, надел другую пару туфель. Все делал быстро, энергично, скинул на ходу свою утепленную куртку, потом извлек из небольшого чемодана на колесиках фен, протянул Таньке.

— Здесь ванная, высуши волосы, можешь умыться. Пользуйся всем, что тебе понадобится. — Видя, что она колеблется в нерешительности, чуть подтолкнул ее и наставительно, как взрослый ребенку, сказал: — Давай быстренько, не простудись!

Пока Таня находилась в ванной, Генрих позвонил, попросил принести в номер кофе с круассанами, потом полностью переоделся, положил на стол коробку конфет.

Танька вышла через несколько минут со свежеуложенными волосами, увидела конфеты, улыбнулась:

— Коварный соблазнитель, — но конфету взяла.

Генрих сидел в кресле в свежей рубашке с распахнутым воротом, в светлых мягких брюках.

— Ты небось забыл про наши затяжные и коварные вёсны — приехал в легких одежках. — Она показала на его брюки.

— Нет, не забыл. Я приехал во всеоружии, а это просто домашние, не люблю в уличных брюках сидеть дома, особенно если они мокрые. Вот утихнет снегопад, переоденусь. Сейчас принесут кофе, я уже заказал.

Действительно, вскоре принесли кофе и круассаны…

Генрих вытащил из бара бутылку шоколадного ликера, поставил на стол два бокала, плеснул на донышко немного густого, пахучего напитка.

— По капельке ликера, думаю, будет в самый раз.

Танька взяла свой бокал, пригубила:

— М-мм… вкусно! Так можно потягивать, потягивать и потихонечку спиться.

Потом они пили кофе и молчали: вся необходимая процедура по просушиванию, отогреванию и переодеванию была исчерпана, и теперь оба ощутили неловкость, оттого что остались вдвоем, наедине, что оба понимают существующую между ними недосказанность.

Таня первая нарушила молчание:

— Скажи, Гених, ты чувствуешь себя в Германии дома? Ты признал ее своей родиной?

— Пожалуй, нет… Мне там комфортно, я достаточно четко и результативно решаю свои проблемы, оброс определенным кругом знакомых, приятелей, но… как бы выразиться поточнее… всегда думал так: вот вернусь — расскажу… вот вернусь — обязательно спрошу… вот вернусь — увижу… Понимаешь, я без Москвы чувствую некоторую свою неполноценность, что ли… Поэтому последний год стал готовить почву — хочу открыть для начала здесь частную, пока небольшую, клинику. Мои контрагенты уже ждут меня, с понедельника начну переговоры.

Таня хотела что-то сказать, но Генрих, видимо предвосхищая возражения, добавил:

— Я знаю обо всех трудностях, которые ждут меня здесь, ведь я смотрю российское телевидение, читаю московские газеты. Так что представляю достаточно хорошо ваши сложности и проблемы. Но здесь есть то, чего я лишился и хочу вновь обрести, — роскошь общения, радость встреч с друзьями. Вчера вечером я еще раз в этом убедился: моя родина здесь, как бы странно это ни звучало. — Генрих говорил, говорил, пытаясь за спокойными, размеренными словами скрыть свое смятение. — Казахстан минул как дурной сон, хотя, возможно, сейчас там тоже все по-другому, армия не дала мне ничего нового — все те же унижения. А Москва сделала меня тем, что я есть. Без этого я и в Германии не сумел бы достичь ничего.

— Значит, ты возвращаешься в Москву? — с дрожью в голосе спросила Танька. — Как же ты приглашал папу поработать у тебя в Германии?

— Во-первых, я не собираюсь закрывать там клинику и филиалы, и приглашение вполне актуально, во-вторых, все, что я задумал, не делается быстро, на это нужно время. Я должен вновь врастать в московскую реальность.

— Но если здесь твоя родина, то все очень просто, — возразила Таня.

— Одно дело родина, другое — деловые связи. Тут все придется начинать сначала. — Генрих задумался. — Вижу, ты скептически относишься к моему заявлению, что родину я ощущаю именно здесь. Ты спросила меня, признал ли я Германию своей родиной. Думаю, родину нельзя признать или не признать. Как говорил мой дедушка Отто, чувство родины — как любовь: или ты любишь, или нет. Вот я люблю тебя и ничего не могу с этим поделать.

— Это шутка? — Танька вся подобралась, как кошка перед прыжком.

— Шутка?! Я третий день не знаю, как к тебе подступиться, ты такая вся отчужденная, закрытая, скованная… В первый вечер мне показалось…

— Тебе не показалось, — перебила его Танька. — Но ты же любишь маму!

— Я был в нее влюблен, только влюблен двадцать один год назад! Ты представляешь себе — двадцать один год! Когда тебя и в помине-то не было. Потом все изменилось, и моя жизнь наполнилась радостями и проблемами вашей семьи, единственными близкими мне людьми. Конечно, еще был и Петр Александрович, но тут совершенно другие отношения. Ты росла, как цветочек, который я лелеял и холил, но, уезжая, увез смутное ощущение, что все еще впереди и не всегда моя жизнь будет такой безрадостной. Сейчас я знаю, я чувствую… Татоша, солнышко мое, — не мог больше прятаться за словами Генрих, — я люблю тебя, моя маленькая, моя родная… — Он обнял ее, прижал к себе с такой силой, словно кто-то собирался отнять ее у него.

Танька прижалась к нему, ткнулась носом в открытый треугольник его ворота и, захлебываясь от непрошеных и неуместных слез, прошептала:

— Разве ты не знаешь, как давно-давно я люблю тебя… Я просто не знаю, как жила без тебя…

— Почему же ты плачешь, моя маленькая Татошенька, моя любимая крошка?

Он целовал ее мокрое от слез лицо, глаза, губы, не разжимая объятий, не отпуская ее от себя.

— Где ты был… где ты был… — не спрашивала, а словно причитала Танька, теряя волю и решимость не признаваться ему в своей любви, потому что она беременна, потому что она совершенно безнравственна, если носит ребенка от одного мужчины, а любит другого.

— Я здесь, я с тобой, Татоша… я прошу, я умоляю тебя стать моей женой…

Танька вдруг резко отстранилась, посмотрела на него округлившимися испуганными глазами и помотала головой.

Генрих стоял в недоумении, в растерянности, не смея произнести ни слова.

Таня все мотала и мотала головой, словно лошадь, отгоняющая назойливого слепня.

Наконец Генрих спросил:

— Почему? Почему? Я ничего не понимаю…

— Я не могу… — произнесла она шепотом.

— Не можешь?

— Не могу… не могу… — тихо твердила Таня, опустив голову, сжав кулачки.

— Должна же быть какая-то причина! — Он взял ее руки, пытаясь разжать пальцы, но кулаки были так судорожно сжаты, что он побоялся причинить ей боль.

— Не могу… — еле слышно проговорила Таня еще раз.

— Это из-за мамы? — попробовал догадаться Генрих.

— Нет, нет, она ни при чем, я все понимаю…

— Тогда что же тебя удерживает? Я слишком стар для тебя? Скажи, скажи мне!

— Ты стар?! — недоуменно воскликнула Таня. — Да ты моложе всех молодых! Я люблю тебя, я так давно ждала тебя…

«Господи, Господи, Господи, — твердила она про себя, — если я скажу ему все, он отвернется, откажется от меня. Если я скрою сейчас беременность — он бросит меня позже… Что мне делать, если я люблю его, я хочу его, я больше не могу, не хочу отказываться от своего счастья…»

И вдруг, словно черт нашептал, пришла простая до примитивности мысль: пропади все пропадом! провались в тартарары! будь что будет! час — да мой!

Таня бросилась к Генриху, обняла, прижалась. Он, не в силах более сдерживаться, легко поднял ее на руки и отнес на кровать…

Все, что было с ней раньше, что испытала она с другим мужчиной, — была прежняя жизнь. Тогда она думала только о себе, о своем влечении и сладостном чувстве удовлетворения.

Сейчас все было по-другому: она возносилась на вершину блаженства и с радостью и нежностью ощущала и его восторг от близости с ней. Ей хотелось сделать для него все-все, чтобы он испытал те же чувства, что и она.

Прошел день, наступал вечер…

Таня и Генрих все еще оставались в постели, отгородившись от будней и реальности неиссякаемой нежностью.

Буря промчалась, снег прекратился и снова пошел, пушистый, ленивый, он падал так медленно, что успевал растаять у самой земли…

— Значит, ты согласна, мое чудо, моя радость? — спросил Генрих, целуя Таню.

— Прошу тебя, не будем сейчас об этом.

— Но я должен, я просто обязан поговорить с Митей и Сашенькой.

Танька вскочила, села на кровати.

— Если ты хоть словом обмолвишься — я не знаю, что сделаю!

— Родная моя, любимая, ты пойми, что через две, максимум через три недели я должен уехать. Наша встреча, наша любовь не может остаться просто эпизодом!

Танька твердила только одно:

— Не сейчас, не сейчас…

— Как же я посмотрю в глаза твоим родителям? Ты об этом подумала? Что я им скажу?

— Ты им ничего не скажешь. Я скажу сама, когда придет время.

— То есть когда я уеду? Так надо тебя понимать? — волновался Генрих, совсем запутавшись в куче домыслов, которые приходили в голову.