Я жаждал ее, жаждал ее тела. Но я хотел сам принимать решения и вести игру. Она уже слишком много значила для меня, чтобы я рискнул стать просто очередным ее любовником.

Я хотел стать ее последним любовником. Главным человеком в ее жизни.


В семнадцать лет я завела любовника. Бойфренда, женишка — так обычно называют мужчину, которому выпадает честь первой перфорации и первого после выполненной работы храпа возле вас, со скрещенными на груди руками.

Он был красивый, высокий, с накачанными мускулами, от него хорошо пахло туалетной водой, он руководил музыкальной группой и отлично танцевал рок. Кроме того он отточил почти до совершенства искусство иронически улыбаться (это выглядело шикарно и придавало ему солидности). Он не ведал страхов и сомнений и понимал толк в пиве и девушках. Он занимался любовью умело, используя вековой опыт, который ему передали его нормандские предки — усатые обжоры, и с бодрой ритмичностью канадского лесоруба. Он не лез ко мне в душу, но и не пренебрегал мною, посматривая на меня с видом собственника, совершившего удачное приобретение, критиковал прыщ на лбу, растрепанную прическу, плохо подпиленный ноготь, зато гордился мной как товаром высшего качества, вызывая зависть поклонниц, что в моих глазах было самым ценным его качеством. Я познакомила его с матерью, которой он понравился, и с бабушкой, маминой мамой, которая так и не смогла понять, зачем я занимаюсь любовью, если никто меня к этому не принуждает.

— Какое в «этом» может быть удовольствие? — часто спрашивала она меня, испуганно округляя глаза, затуманенные прошлыми кошмарами, памятью о ночах грубого насилия и гусарских наскоков мужа. — Удовольствие — какая грязь! И вообще, с какой стати «это» называют удовольствием? В первую брачную ночь мне пришлось призвать на помощь все силы, чтобы вытерпеть «это», а потом постоянно притворяться, скрывая отвращение. Когда, родив на свет пятерых детей, я узнала, что он завел в городе любовницу, я вздохнула с облегчением — вот пусть на нее и набрасывается…

Бабушка вышла замуж по расчету. Точнее сказать, из чувства семейного долга. Благодаря ее помолвке удалось сохранить дом с прилегающими к нему землями, которым грозила продажа. Положение спас выкуп, выплаченный дедом — скромным крестьянином, сумевшим нажить состояние на текстиле, хотя даже в школу никогда не ходил. Она пыталась убедить свою мать, что не хочет замуж, что любит другого — не такого богатого, зато такого внимательного, при одном взгляде на которого ее сердце каждый раз подпрыгивало в груди. На что мать ответила ей, что жизнь — не забава, а любовь — считалка, ее можно бормотать, вышивая белье или ложась в постель, чтобы быстрее заснуть. Но потом наступает день, когда приходится бросить все эти глупости и выбрать супруга. Серьезного человека, того, кто не посрамит семью. Уж конечно не этого торговца вразнос, с которым — я видела! — она танцевала на всех праздниках. Таскается по дорогам, чтобы заработать пару грошей, со своим чемоданом, набитым пуговицами и подтяжками… Порядочные девушки выходят замуж, заводят детей, «ведут» дом и слушаются мужа, как раньше слушались родителей. И никаких вопросов! Такова роль женщины. Так всегда было.

И бабушка, понурив голову, покорилась. Но еще долгие пятьдесят лет сердце ее не переставало пылать от любви к этому человеку — единственному, кого она действительно любила и кого ей приказали забыть.

Ну, впрочем, не совсем. Каждый год на Рождество он присылал ей поздравления, написанные фиолетовыми чернилами крупным ровным почерком на золоченых резных открытках. Она иногда вынимала такую открытку из кармана фартука, чтобы доказать нам, что и она когда-то существовала, что и ее кто-то любил сумасшедшей любовью. Она почти никогда не расставалась с ней, перекладывая из кармана фартука в черную кожаную сумочку, с которой ходила к мессе или в гости, а когда наступала пора праздника, просто меняла прошлогоднюю открытку на новую. Текст никогда не менялся. В самых изысканных выражениях он подтверждал свою чистую и нерушимую любовь, указывал, если ему случалось переезжать, новый адрес, сообщал новости о погоде, цветах, кустарниках и особенно розах, что выращивал у себя в садике.

В один год он оплакивал гибель мимозы, веточку которой подобрал на крышке помойного бака и высадил у себя в саду. Растение отлично принялось и уже на следующий год украсилось золотистыми пушистыми соцветиями, отчего в саду сразу стало светло. Потом вдруг без всякой видимой причины начало хиреть, сохнуть, покрылось коричневым налетом и погибло. «Сколько солнц, освещавших мое скромное жилье, разом погасло», — написал этот тонкий и деликатный человек, вся вина которого состояла в том, что он не смог выложить столько же золотых слитков, сколько мой дед. Бабушка купила мимозу в горшке, поставила на окно кухни и грустно смотрела на нее, пока подходило тесто для блинчиков или яблочной слойки. Мы окрестили карликовый мимозовый куст «бабушкиным возлюбленным» и частенько заставали ее безмолвно сидящей напротив горшка с желтыми жемчужинами, с блестящими от слез глазами и скомканным носовым платком, зажатым в ладони. Мы подкрадывались к ней сзади, закрывали руками ей глаза, она вскакивала, трясла головой, чтобы изгнать мечту, и возвращалась к плите. Одно время она повадилась подавать нам перед обедом на закуску яйца «мимоза», которые выкладывала на блюде как множество «солнц, освещающих…» ее сердце.

Пятерых своих детей она воспитывала так, как ее учили. Плотный мясной обед, домашняя выпечка, термометр в попу, гоголь-моголь, горячие камни в постель в холодное время года, вязаные шарфы (каждому ребенку — своего цвета), домашнее варенье и рассеянное, но неусыпное, почти автоматическое внимание деловитой наседки. Она исполняла свой долг с великим тщанием, повторяла все то же, что делала ее мать, порой сама удивляясь, как это у нее все так здорово выходит. Ее дети ни в чем не знали недостатка, дом всегда содержался в чистоте, но сердце ее витало не здесь, оно улетало к холмам Ниццы, где вдали от нее сох и чах ее давний возлюбленный. При всем при том она не была мрачной, любила смеяться, распевать «Плейбой» Жака Дютронка, играть в рами, в белот, лакомилась конфетами, которые хранила в жестяных банках. Талия ее раздавалась, походка становилась тяжелой, как у толстой переваливающейся с ноги на ногу утки. Дети прибегали и убегали, дергали ее за фартук, требовали поцеловать, приносили хорошие оценки или пылающие жаром лбы, выходили замуж и женились, заводили своих детей, разводились, любили, плакали, а она смотрела на них, как на Катрин Ланже по телевизору. Вежливо и любезно говорила: «Какая симпатичная, правда? И одета как хорошо…» Никогда она не давала волю гневу, никогда не плакала — ее сердце витало не здесь. В своей собственной жизни она исполняла роль статистки и с любопытством наблюдала за всей этой суетой вокруг. Она ни в чем себя не корила: она исполнила свой долг, и мать может с небес гордиться ею. Как и ее бабушка, и ее прабабушка. Как длинная цепь женщин сильных и покорных, приверженных долгу. Чем старше она становилась, тем отчетливее сознавала, что всегда была хорошей девочкой. Ну и что, что у нее в фартуке лежат эти открытки. Это ведь не грех! Мамочка ее простит, глядя оттуда, с небес. Такая малюсенькая слабость, она даже господину кюре никогда не упоминала об этом на исповеди.

Когда умер дедушка, ей исполнилось семьдесят шесть лет. Она выждала недели четыре или пять, пока прошел траур и высохли слезы. А потом села в такси и укатила в Ниццу.

Она все мне рассказала, глядя на меня широко открытыми пустыми глазами. Это был рассказ ребенка, выдернутого из сна и брошенного в реальную действительность. Маленький домишко, садик. Дверь ей открыла женщина ее возраста. Сердце у нее колотилось как ненормальное, она с трудом преодолела несколько ступенек: ах, эти мозоли, будь они неладны… «Здравствуйте, мадам, извините, что вас беспокою», — проговорила она, обращаясь к женщине, стоящей на лестнице, потому что была хорошо воспитана, никогда не забывала сказать: «Здравствуйте», «Спасибо», «Как поживаете?» Потом она добавила: «Я — мадемуазель Жервез…» Она произнесла это спокойно, с отвагой всех чистых сердцем. Впервые в жизни она приняла самостоятельное решение, впервые сбросила бремя привычки и условностей. От глотка незнакомой свободы она чуть не задохнулась, даже пошатнулась, но удержалась на ногах и продолжала не мигая смотреть на женщину в фартуке.

И, не успела еще она договорить, как та вскричала: «Ах, мадемуазель Жервез! Мой брат ждал вас всю жизнь! Он покинул нас три месяца назад». Значит, это его сестра. А ведь она на краткий миг подумала, что он все-таки устроил свою жизнь. Обе женщины, обнявшись, вволю поплакали, уткнувшись носом в плечи друг друга. Рисовая пудра на их лицах перемешалась, дамская сумочка стукалась о висевший у пояса секатор, и они поддерживали друг друга, чтобы не упасть. Потом, понурившись, они вошли в дом, говорили о покойном, о его розах, о мимозе, о поздравительной открытке, которую он с таким старанием писал каждый год, и о надежде, которую он хранил до последнего дня. «Он не хотел, чтобы вы узнали о его смерти. Даже приготовил пять или шесть открыток, чтобы я их вам посылала. Потом, говорил, больше будет уже не надо… Мы-то с вами тоже ведь не молоденькие, правда?»

— Вот тогда-то я и постарела, сразу, в один миг, — призналась мне бабушка. — Раз его не стало, не стало и моей мечты…

До самого конца она сохранила этот свой вид, словно говоривший: «Надеюсь, я вам не помешала?» — вид хорошо воспитанной женщины, брошенной в брак словно в долгое путешествие в тряской телеге и всю жизнь ожидавшей, что придет скромный пенсионер и вызволит ее на волю.

В последние дни она уже никого не узнавала, но все говорила и говорила о маленьком домике, о крылечке, о розах, о господине, который ухаживал за садом и писал в год по поздравительной открытке. Все пятеро ее детей по очереди подходили к постели, теребили одеяло, пытаясь привлечь к себе ее внимание, повторяли без конца: «Мама, мама…» Ну и что, что они давно выросли, повзрослели, завели себе машины и чековые книжки, детей и прочное (или не очень прочное) положение, вступили в брак, который у кого-то держался, а у кого-то рухнул, — они все равно хотели, чтобы она снова стала их «мамой» и еще немножечко позаботилась о них. Но она больше не могла ни о ком заботиться и просила за это прощения. Всегда такая ровная, такая мягкая, так хорошо воспитанная. Это был ее способ противостоять мужу, детям и жизни — всему, что ей навязали.

Моя собственная женская жизнь стартовала с этого здоровенного и самоуверенного нормандца. Именно он дал мне почувствовать вкус физической любви — практически помимо своей воли.

Хотя он, особенно поначалу, вел себя инициативно, внимательно и прилежно, убежденный, что он — лучший в мире любовник и что любая женщина в его объятиях должна от счастья вознестись на седьмое небо, истинное удовольствие мне доставило не его мастерство — весьма ограниченное в силу своей механистичности, — а его выносливость, позволявшая мне выделывать совершенно невероятные акробатические трюки, благодаря которым я открыла почти безотказно действующий рецепт того, что принято называть гнусным словом «оргазм».

В общем, если я и получила от существования этот роскошный подарок, то нежность, благородство и отточенное искусство моего любовника здесь ни при чем. А подарок действительно хорош — он успокаивает тебя в отчаянье и возвращает к жизни, если тебе случится сбиться с пути. И заслуга в том принадлежит его широкому торсу, его мускулистым рукам, его долгому дыханию, его выносливости и моей острой наблюдательности, с помощью которой я могу исследовать свое тело, испытывать его и поворачивать так и этак, чтобы прийти к конечному результату, хотя он забирал себе все лавры и постоянно носил их на лбу.

Мое удовольствие достигало такой силы и погружало меня в состояние такой слабости, что это одно удесятеряло мужскую самоуверенность моего любовника. Он выпячивал грудь, подкручивал себе воображаемый ус и поглаживал меня по головке, будто верную собаку, которая смотрит, как ее хозяин хлебает суп, и исходит слюной. О том, что я на нем учусь, он даже не догадывался и потому страшно расстроился, когда, величественный, как Цезарь, позволивший бедной заблудившейся галльской девчонке прикрыться полой своей тоги, предложил мне выйти за него замуж, а я в ответ сделала ему реверанс и отправилась экспериментировать с другими.

Я обрела волшебную формулу и не собиралась ограничиваться единственным экземпляром вопиющей мужественности. Дорога мне нравилась, и, пойдя по ней, я и не думала останавливаться, уверенная, что впереди меня ждут новые открытия и новые самцы — более пылкие и менее нудные, которые увидят во мне не только идеальную супругу, способную плодить детей, держать дом и чистить сапоги мужу перед важным обедом с начальником, но и кое-что еще.