— А что с твоим женихом?

— По-моему, я слишком часто срываюсь. Практически постоянно. Но я ничего не могу с собой поделать. Можно подумать, что он меня терпит, а я даю себя приручить. Он, конечно, говорит, что я преувеличиваю, драматизирую ситуацию, но он-то не женщина! Стоит мне начать рассказывать о своих проблемах, у него такой вид, будто он с неба свалился. И, несмотря ни на что, мне хочется любить. До ужаса хочется.

Официант принес нам карту десертов. Мы вежливо отказались и попросили два кофе.

— Я поправилась на два кило, ни в одну тряпку не влезаю, — вздохнула Анушка, поглаживая живот. — Последняя юбка осталась. Вот тебе еще один вид тирании — вес. Почему мы все ей поддаемся? Скажи честно, как, по-твоему, я толстая?

Я отрицательно покачала головой.


Прошла неделя, а от тебя — ни звука.

Я начала беспокоиться.

Оставила новое сообщение: «Ку-ку! Если ты забыл, я еще существую. Думаю о тебе очень, очень часто. Мне тебя не хватает».

Ты мне ни разу не позвонил. Я все время дома. Забилась в свой угол и пишу как заведенная. Вернулись слова и уважение к словам. Я пишу эту книгу, как будто выпускаю ее из собственных кишок и раскладываю на столе. Одним скачком перепрыгиваю в детство. И сижу, оглушенная своим тогдашним молчанием. Почему я молчала? Зря. Выбирая молчание, мы становимся жертвами.

Я пишу, чтобы не молчать.

И слушаю телефон.

Я волнуюсь. Не хочу затевать игру в перетягивание каната. Кто первый позвонит, тот проиграл. К черту игры. Меня не это интересует.

Проверила линию — нет, все работает. Проверила автоответчик — в полном порядке. Проверила себя в зеркале — прекрасна, как всегда.

Взглянула на голубя на черепичной крыше. Выглядит все таким же больным. Собрался в комок, голову сунул под крыло.

Интересно, а голуби спят?

Я накрошила хлеба и остатки мяса.

Интересно, а чем питаются голуби?

Я налила в чашку немного молока, вылезла в окно и поползла по крыше, опасливо косясь на скат. Поставила еду на водосточный желоб.

Легла на живот и постаралась получше его рассмотреть.

Явно болен. Бедняга. Похоже, его гонка подошла к концу.

Он не шевельнулся. Не попытался взлететь. Так и сидел на крыше, как будто приклеенный. Болезнью. Ранами. Или старостью.

Интересно, а у голубей бывает температура?


От матери — никаких известий.

От брата — никаких известий.

И моя статуя по-прежнему молчит.


Сегодня утром голубь чуть встрепенулся. Я видела, как он дополз до чашки с молоком, обмакнул в нее клюв — раз, другой, третий. Потом склевал хлебную корку и забился в уголок под желобом. Серая окраска перьев слилась с серым цветом крыши. Надел камуфляж.

Потом он начал тереть о крыло глаз. Глаз весь красный, опухший.

Интересно, а голубям можно закапывать глаза?

Я продолжала писать. С утра до вечера. Всю ночь. В пижаме. Питалась всякими остатками из холодильника — старым сыром, йогуртами, тарамой, сурими. На столе собралась толстенькая пачка отпечатанных страниц. Я смотрела на нее с удовлетворением. Я писала нашу историю. Прекрасную историю нашей любви.

Вот закончу и преподнесу ему.

Во всяком случае, эта мечта поможет мне продвинуться вперед с книгой. Если он по-прежнему не даст о себе знать, я скоро ее допишу.

Из дома я больше не выходила — боялась пропустить его звонок.

Он меня испытывает. Хочет показать, кто в доме хозяин.

А ведь я оставила ему целых два сообщения. Два сообщения от нежной, влюбленной женщины.

Может, он принял решение, что ответит на третье?

Пожалуйста. Завтра еще раз позвоню.


Я обо всем узнала от Шарли.

Она подошла ко мне на мягких лапках.

Ей совсем не нравилась роль горевестника.

— Мне кажется, будет лучше, если ты обо всем узнаешь, — сказала мне она. — У него другая.

Я не сразу ее поняла.

Кто такая, поинтересовалась я. И напряглась, вспоминая, как звали ее последнего возлюбленного. Того самого, из Миннесоты, который не вылезал из «боингов» и без конца мотался в Париж, Франция, ради лишнего поцелуя.

— Подожди, но ведь между вами вроде бы все кончено. Почему же он не может…

— Да я совсем не об этом! Я не о нем! С ним у меня и правда все, и никого другого нет.

— Тогда о ком?

Я мысленно обозрела наш ведьмин клуб. Вроде бы никто не подходит… Шарли, Валери, Анушка, Кристина… Вряд ли ее Симон сыграл бы с ней такую шутку. Он — цикламен, ведущий оседлый образ жизни.

Подумав об этом, я засмеялась. Если уж и цикламенам больше верить нельзя! Если даже цикламены начинают таскаться по бабам…

— Я тебя прошу, не мешай, мне и так нелегко! — взмолилась Шарли и уперлась в стол обоими кулаками. — Знала бы ты, как долго я решалась! Собрала в кучу все свое мужество! Думаешь, это так просто?

Она жалобно смотрела на меня. Я поняла, что она говорит серьезно. Стряслось нечто действительно важное.

Только никак не могла взять толк, о ком же она. Перебирала знакомых…

— Слушай, я все-таки не понимаю. Давай не тяни, ладно? Обещаю оставить в живых…

Она набрала полную грудь воздуха и посмотрела на меня с такой любовью, с такой нежностью, с такой предупредительной деликатностью, что до меня вдруг дошло. Разом.

Нет! — заорала я. Очень громко. Нет, нет!! Этого не может быть! Удар оказался так силен, что я упала прямо на пластиковый кухонный стол. Лбом о столешницу. Стрела вонзилась мне в сердце. Нет, нет, нет, стонала я. Поднялась, сжала руками виски и закрыла глаза. Ничего не хочу видеть, ничего не желаю слышать!

Она взяла меня за руку и заговорила, тихо-тихо:

— Я стояла в очереди в кино, и вдруг слышу за спиной голос. Мужской. Властный такой. Рассказывал о фильме, который я собиралась пойти посмотреть. Он его уже видел, а сейчас вел на него свою девушку. Я прислушалась. Он говорил так уверенно, производил впечатление настоящего эрудита. Проводил параллели с американскими фильмами, с фильмами об искусстве и какими-то эссе. Он своим голосом прямо-таки завораживал. Ну, я и оглянулась. Интересно же посмотреть, как выглядит мужчина с таким голосом. Я, значит, оглянулась и… Я его увидела. Он был с девушкой. Блондинка, совсем молоденькая, с конским хвостом на голове. Он держал руку у нее на шее, а меня, когда я оглянулась, не увидел, потому что в это время ее целовал…

— В губы?

— В губы. Это не сестра и не приятельница, я тебя уверяю. Я поскорей отвернулась. Он меня не узнал. В конце концов, мы и виделись-то всего раз, у тебя, и то недолго. Он мог меня и не помнить, но я-то его хорошо запомнила. Сфотографировала!

— Ты уверена? — несколько раз переспросила я.

— Абсолютно. Я их пропустила вперед себя, в зале села за ними и весь фильм глаз с них не спускала. Не спрашивай меня, о чем был фильм — я его не смотрела. Он ей что-то говорил, целовал ее, я думала, съест, а она к нему прижималась. Похоже, она в него втюрилась…

— А кто не втюрится в мужчину, который готов ради тебя на все? Который засыпает тебя подарками? Смотрит на тебя как на восьмое чудо света? Ей тоже придется падать с высоты…

— Как ты, а? — спросила меня Шарли. — Справишься?

Я утвердительно кивнула головой. Надо же ее успокоить.

Я совсем не была уверена, что справлюсь.


Я вернулась к себе и поступила в точности как мой голубь.

Свернулась в клубок и стала ждать, когда это пройдет.

Интересно, а у людей несчастная любовь лечится?

Я вспомнила обо всем. Тысячу раз прокрутила в голове фильм о нашей любви. Вспомнила, как тысячу раз задавала себе одни и те же вопросы. Почему мы целуемся так неистово? В чем причина нашей страсти? От ответа на них зависело будущее нашей любви…

Я хотела знать. Для меня это имело огромное значение.

Почему мы с первого взгляда ощутили такую острую жажду друг друга? С первых слов, сказанных на обычной вечеринке, банальном сборище равнодушных и спешащих куда-то людей?

Мы узнали друг друга…

Но что именно мы увидели друг в друге?

Сегодня я знала ответ. В любой истории любви мы никогда не остаемся вдвоем, с глазу на глаз. Наша щедрая свобода воображаема. За нами теснятся другие — многие и многие, любившие до нас. Это длиннющая цепь злобных каторжников, которая тянет нас назад, отравляя нам душу старыми ссорами и старыми обманами, дразня своими уродливыми масками и пустыми бессильными сердцами. Матери и отцы, бабки и деды, прабабки и прадеды. И так далее.

Сами того не зная, мы тащим на себе груз их страхов и тревог, обид и ненависти, несбывшихся надежд и зияющих ран, груз их разочарований, а главное — ту смертоносную пилу, которая визжит у нас над ухом: больше я на эту удочку не попадусь, ни за что, ни за что. Как будто любовь — это война, беспощадное сведение счетов и вечная схватка за наследство. Их много, и все они беззвучно нашептывают одно и то же: «Я был (или была) до тебя». Они толкают нас, влезают в нашу жизнь, назойливо гнут свое и застилают нам горизонт.

Мы любим так, как наши матери любили нас.

Мы тащим на спине своих матерей. Их неумение любить или избыток их любви.

Мне было безумно трудно научиться принимать любовь, а почему? Потому что я ничегошеньки не знала о любви. Мне пришлось все осваивать заново, как дети учатся ходить, читать и писать, плавать, есть с помощью вилки и ножа, кататься на велосипеде… Он взял на себя роль учителя. Терпеливого и влюбленного. Как мать склоняется над тетрадкой сына, хваля за успехи, поощряя старательность и указывая на ошибки.

Напротив, он был завален любовью, утоплен в любви, удушен любовью. Сведен к нулю. Раздавлен идеальным образом, который она вечно держала у него перед глазами, как кусочек сахара возле собачьего носа.

Все мы несем в себе своих матерей. Наши матери внедряются в нас, и мы должны от них освободиться, иначе превратимся в убийц. Ты убиваешь меня любовью, я убиваю тебя нелюбовью…

Я была для него пустым местом. Он сам этого не знал, но я не имела ровным счетом никакого значения. Он любил не меня. Он представлял себе идеальную женщину. Ему годилась любая — при условии, что он вылепит из нее что ему нравится. Как его мать лепила из него то, что хотелось ей. Он ее не интересовал. Ее интересовала только она сама.

Он держал меня за руку, вел меня. Он дал мне очень много. Но он никогда не видел и не слышал меня. Он сделал из меня свою креатуру, как она из него — свою.

Когда я протестовала, он говорил: «Тсс… тсс…» — и приказывал мне молчать, слушать его и делать, как он велит. «Я такой, какой есть, — безапелляционно заявлял он. — Или ты принимаешь меня целиком, или нет».

А я, больше всего нуждавшаяся в том, чтобы на меня просто посмотрели, поддалась.

Я была зачарована.

Но это не любовь.

Любовь — это взгляд, которым другой человек смотрит на тебя и видит в глубине твоей души невидимые тебе шипы и колючки, извлекает их и показывает тебе. Чтобы сделать тебя богаче, выше и свободней. Взгляд истинной любви делает из тебя нового человека, дает тебе ощущение простора, по которому ты можешь передвигаться, опьянев от счастья и гордости. Я — это я, и я иногда бываю замечательным человеком, а иногда — не очень.

Наши слепые взоры пересеклись, вызвав убийственный обморок.


Голубь взбодрился. Прохаживался по краю водосточного желоба, как по танцполу. Старательно чистил перышки. Если голубь чистит перья, говорила бабушка, быть дождю. Они покрывают их слоем жира, чтобы капли воды стекали с них, оставляя тело сухим.

Я лежала на кровати, свернувшись в клубок, и наблюдала за ним. Думала о прекрасной истории нашей любви. О своей матери. О его матери. О нас.

Интересно, а у голубей есть мама, папа и бабушка?

Он пытался делать первые неуклюжие шаги, то растопыривая крылья, то опять поджимая их. Широко раскрывал свой красный глаз, напоминая в этот миг юного маркиза в напудренном парике. Медленно продвигался по желобу, удивляясь, что еще жив.

Очистил все плошки.

Я их снова наполнила.

Ему же надо набраться сил. Перед тем как улететь. Перед тем как попробовать начать новую жизнь — жизнь прожорливого голубя.

Вот это и есть любовь, сказала я себе, открывая окно и подставляя лицо солнцу. Дать другому силы, чтобы он почувствовал себя свободным и уверенным в себе.

Моей первой любовью стал голубь. Серый парижский голубь — неукротимый грязный драчун.

Об авторе

Катрин Панколь родилась в Марокко, выросла во Франции, долгое время жила в США. Занималась журналистикой, писала для «Пари-Матч» и «Космополитэн». Первый же роман, изданный в 1979 году, принес ей шумный успех и желание продолжить начатое.