Я была одной из них. Я слушала эту жалобную песнь, и глядя на печальный хоровод подруг, созна­вала, что единственное, от чего нам так и не удалось избавиться, это ненависть.

Оседлав свои метлы, они запевали новый куплет, готовые втоптать противника в землю, и с каждым словом из их гневных уст вылетали жабы, слизняки и сочился змеиный яд. Мужики превращают нас в си­делок. Они стонут, а мы их успокаиваем, холим и ле­леем. Они уходят от нас бодрые и решительные. Они пользуются нашей безграничной добротой и ничего не предлагают взамен.

Мы с Кристиной сидим на остановке. Сорок третий автобус запаздывает. На нас брюки, черные найковские кеды с белыми шнурками и свободные ветровки с капюшоном. Мы вытягиваем ноги, устраиваемся по­удобнее и, сжимая кулаки в карманах, разглядываем мужчин, которые проходят, не замечая нас.

– Я все делаю сама, – говорит Кристина. Я научи­лась полностью обходиться без мужчин. Я работаю, снимаю квартиру, плачу налоги, в кино хожу одна, отдыхать езжу с подружкой, на рождество отправ­ляюсь к родственникам. Я ужинаю перед телевизо­ром с подносом на коленях, ложусь в постель с книж­кой, ласкаю себя сама, чтобы побыстрее уснуть. Никто меня не беспокоит, никто не дергает, не про­сит сделать то, сделать это. Я совершенно спокойна. Перед сном я рассказываю себе свою любимую ис­торию, всегда одну и ту же, потом послушно закры­ваю глаза и засыпаю как младенец…

Она опускает голову, смотрит на свои ноги, меха­нически болтает ими. В этой обуви она похожа на жителя дикого запада. Ее ноги свисают как две без­жизненные куклы.

– Но я так больше не могу, – продолжает она. – Я смертельно устала от одиночества. Я просто сда­лась. Я женщина без будущего. И знаешь, когда вот так смотришь телевизор с подносом на коленях, ужин всегда кажется холодным.

Мы с Валери сидим в маленьком кафе на улице Шмен-Вер. Выбрали столик в зале для курящих, поло­жили перед собой пачки сигарет и зажигалки, заказа­ли разные блюда, чтобы потом попробовать друг у друга. Валери – миниатюрная блондинка. Волосы уложены завитками, на щеках – симпатичные ямоч­ки, педантичные реснички нависают немым вопро­сом о смысле жизни. Валери не ищет легких путей, однозначных решений и банальных ответов. Участь усталых и покорных – не для нее. Она хочет докопать­ся до самой сути, вкусить сокровенного знания, ис­тинной правды. Сигарета прикурена, зажигалка воз­вращается на место. Валери затягивается с деланной легкостью. Замирает. Вдыхает. Она врала мне с само­го начала, пора раскрыть карты, чтобы наша дружба наполнилась смыслом. Вот она – потаенная суть, вот он – вкус правды. Валери смотрит мне в глаза, не от­водя взгляда. Должно быть, она боится, поскольку ис­подволь продолжает меня рассматривать. Я стараюсь быть мягкой, нежной, плавной, расслабляю руки и но­ги. Я стараюсь казаться открытой, доступной. Я тоже смотрю ей прямо в глаза, пытаюсь наполнить свой взгляд любовью.

– Я тебя обманула. Человек, которого я люблю, не мужчина, а женщина. Это продолжается три года… Я пыталась себя побороть, но ничего не выходит…

Я тоже вдыхаю дым с блондинистой деланной лег­костью. Так вот в чем дело. Обычная история. Может быть, не совсем обычная, ибо любовь здесь под гри­фом «секретно». Валери приняла мой жест за знак одобрения, за знак ответной любви. Она улыбается. Теперь она может все мне рассказать, я все равно буду любить ее.

Мы всегда встречались с ней наедине, но она го­ворила, что хочет встретить мужчину, родить детей.

Словно прочтя мои мысли, Валери подхватыва­ет: «Да, я действительно хочу встретить, родить… все не так просто».

Слово «смысл» во всех его смыслах – это не так просто.

Чарли. На самом деле ее зовут Шарлотта. Она толь­ко что переехала, разбирает вещи. Полгода тому назад она встретила прекрасного иностранца, мужчину сво­ей мечты и буквально бросилась ему на шею. Они слились в поцелуе, и прожили полгода в тесном объя­тии. Самолеты неустанно летали туда-сюда, доставляя ее к возлюбленному, его к возлюбленной. И вдруг что-то в ней оборвалось, будто кто-то дернул стоп-кран. Чувство кончилось. Самолеты приземлились. Сидя в своей Миннесоте, он недоумевает. По привычке бро­нирует место на трансатлантический рейс, но лететь больше некуда. Она раскладывает вещи по полочкам, словно пытается навести порядок у себя в голове. Машинально выбрасывает старый серенький свитер.

– Какая сила кидает нас к ним, а затем обратно? Почему так происходит?

Аннушка. Наполовину англичанка, наполовину полька. Причудливое создание, волею судеб осевшее в Париже. Учит французский, познает себя. Делит всех людей на две категории: тех, кому свойственно думать, и тех, кому это несвойственно. Ее мужчина любит красивых женщин в красивых платьях. Она же платья терпеть не может. Платья мешают ей дви­гаться, мешают чувствовать себя естественно. В один прекрасный вечер она решается сделать ему подарок, и в благодарность за минуты блаженства, которые он дарит ей, не скупясь, надевает платье, белое, обтяги­вающее, выгодно подчеркивающее грудь, талию, бе­дра, все то, что она любит прятать, тайные знаки ее женственности. Она красит губы, распускает волосы. Он входит в комнату и восклицает:

– Как же ты хороша, черт побери!

Он приближается к ней. Его глаза полны любви, его глаза говорят спасибо, спасибо за это платье, та­кое женственное, божественное, обтягивающее, при­тягивающее как магнит, спасибо, спасибо, спасибо. Он приближается к ней, распахивает объятия, хочет обхватить ее, унести на крыльях любви, расцеловать всю, с головы до ног. Она – его женщина, он – ее муж­чина, жизнь начинается сначала. И вдруг она кричит:

– Оставь меня! Не подходи! Не прикасайся ко мне! Не говори, что я красивая! Я не могу этого слы­шать! Никакая я не красивая!

Она рыдает, не подпускает его, она вне себя.

Она как подкошенная валится на постель, на их об­щую постель, и плачет, плачет. Над собой, над ним, над этой любовью, от которой хочется бежать.

– Ну почему? – вопрошает она, жалобно растягивая губы. – Почему так непросто принимать знаки любви? Если бы ты сказала, что я красивая, я бы не испуга­лась. Почему мне так тяжело слышать это от него?

Почему?

Это гораздо сложнее, чем колдовские заклинания, чем проклятия, которые мы насылаем на мужчин, пожелания гореть в аду.

Мой друг Грэг. Его сердце кровоточит. Он хвалит­ся, что нашел способ примириться с женщинами: он обходит их стороной. Держится на расстоянии. Он не был с женщиной уже два года. Целых два года. У него за плечами два развода, алименты так высоки, что он, как проклятый, снимает один фильм за другим. У не­го по ребенку от каждой жены. Детей он почти не ви­дит, если не считать коротких встреч в выходные дни. Он наспех ведет их в Макдональдс, покупает им иг­рушки, жадно разглядывает каждую мелочь, проводит пальцем по лбу, гладит маленький носик, ротик. Без конца повторяет: «Говори мне ты, я твой папа, ты, па­па» до тех пор, пока адвокат жены или гувернантка не придут, чтобы забрать их. Он толстеет, сидит на дие­те, отращивает бороду, путешествует, загромождает комнату смешными безделушками, пишет сценарии. Он человек богатый, влиятельный, его все знают. Ког­да выходит очередной фильм, критики отмечают, что он ненавидит женщин, что он вообще не любит лю­дей. На экране хлещет кровь, раздаются выстрелы, са­мая преданная дружба оборачивается предательством, резня неизбежна, мужские и женские тела разлетают­ся на мелкие кусочки.

– Знаешь, я хотел бы снимать добрые фильмы… Но это сильнее меня.

Вечер. Мы сидим с ним в холле Нью-Йоркской гостиницы Сан Реджис. Он рассказывает мне как начал снимать.

Первую камеру ему подарила мать в обмен на не­большую услугу. Она попросила заснять свидание в номере мотеля. В комнате двадцать три. – Они не пря­чутся, не опускают штор, ты просто снимешь их и принесешь мне пленку. И у тебя будет камера, твоя собственная. Представляешь, своя камера, в двенад­цать лет! – Мама, – спрашивает он, – а эти люди, за ко­торыми мне придется подглядывать, шпионить, они кто? – Об этом не беспокойся, просто сними их и ни­кому не рассказывай. Мне позарез нужна эта пленка, понимаешь? – Комната двадцать три? – переспраши­вает он. – Да, да, я тебя привезу и подожду там, я буду «на шухере». Мне нужна эта пленка, очень нужна, ты мне веришь? – Хорошо, хорошо, мама, – отвечает он. Он любит ее больше всех на свете. Он спит в ее посте­ли, когда отец не приходит ночевать, он обнимает ее, когда она тихонько плачет. – Хорошо, я поеду туда, я не хочу, чтобы ты плакала, чтобы ты грустила.

Он взбегает по пожарной лестнице на второй этаж и пристраивается на ступенях, ощущая тяжесть каме­ры на плече. Вывеска мотеля качается на ветру у него перед глазами. Он с трудом различает ржавые цифры «два» и «три» над дверью номера, включает камеру и резким, уверенным движением наводит ее на кро­вать. Мама была права, шторы подняты. Они не пря­чутся. Кто их может заметить в таком месте? Он смо­трит вперед через видоискатель и видит постель, разбросанное белье, попеременно ловит чью-то ногу, грудь, бьющиеся бедра. Мужчина виден только со спины. Опираясь на предплечья, он склоняется над распластанной женщиной. Его белые пальцы судо­рожно сжаты. Мотор. Мальчик содрогается всем те­лом. Он понимает, что происходит что-то запретное, опасное, а он делает сейчас что-то такое, о чем будет жалеть всю свою жизнь. Он хочет остановиться, спу­ститься обратно, но там, в машине с откидным вер­хом, сидит мать и подбадривает его жестом. – Давай, давай, ну же! Чего ты ждешь? И он с нарастающим удовольствием ловит фрагменты рук и ног, животов и спин. Эти мелкие фрагменты движутся, краснеют, извиваются, тянутся друг к другу. Словно приклеившись к глазку камеры, он следит за происходящим, соучаствует. Он видит белую с черными волосами спину мужчины, смуглую женскую кожу, на которой отпечаталась резинка трусиков, а вот следа от бюст­гальтера не заметно. Груди дрожат, качаются. Мужчи­на тоже дрожит, напрягается, отчего на шее проступа­ют синие вены. Ягодицы у него плоские, белые. Его губы жалобно скривились, губы женщины жадно впились в подушку. Все закончилось, но мальчик продолжает снимать, он уже не в состоянии остано­виться. Он ждет когда они повернутся, хочет видеть их лица. Он не знает как люди ведут себя после того как все случилось. Наверное, они светятся от счастья, целуются и, довольно насвистывая, гладят друг друга по голове. А может быть, лижутся как собачки, отря­хиваются и разбегаются. Он не знает этого, но хотел бы знать. Сам он еще никогда этим не занимался. Он чувствует как что-то твердое вырастает у него между ног, он поднимает камеру, пытается поймать в объек­тив лицо мужчины, но видит только затылок, уткнув­шийся в женскую ключицу. Его мокрые от пота воло­сы извиваются морскими водорослями в час отлива… И вдруг мужчина поднимается, натягивает одея­ло на грудь, прижимает женщину к себе. Он повора­чивается и смотрит в объектив, его взгляд острым клинком втыкается мальчику в глаз и колет, колет. Кровь бьет фонтаном. Ребенок чувствует как слеп­нет, он не может, не хочет больше видеть. Он сто­нет, камера сползает с плеча. Он ругается, ругается последними словами, до боли в связках. Он пытает­ся раздавить камеру животом. Он не должен был, не должен был этого видеть.

Горькая слюна заполняет рот, он в сердцах плю­ет на женщину внизу.

А та сигналит ему, кричит: «Давай, живее, шеве­лись! Что ты там делаешь, черт подери! Он же тебя увидит!»

Он плюется, плачет, он хочет ослепнуть. И ниче­го уже больше не видеть.

Ничего уже больше не видеть.

Три месяца спустя родители разводятся. Люби­тельская пленка приобщена к делу как неопровержи­мое доказательство супружеской неверности. Мать сочетается браком со своим любовником. Больше она не плачет. А мальчик больше никогда не спит в ее по­стели. Она получает солидные алименты, теперь у нее две машины с откидным верхом.

У гостиницы Сан Реджис останавливается авто­бус, туристы заполняют холл. Он смотрит на них до­брыми голубыми глазами, глазами того ослепшего ребенка.

– Вот что нас с тобой ожидает, – говорит мне Грэг. – Мы тоже будем тихими безобидными ста­ричками, ко всему равнодушными. С животиком, с соплей под носом… Будем путешествовать по миру с такими же пенсионерами.

В темноте спальни, в темноте моей спальни, я прижимаюсь к тебе сильнее, чтобы никогда не по­пасть в тот автобус. Я молюсь, чтобы жизнь пре­доставила мне последний шанс, чтобы я дала себе последний шанс.

А ты лежишь рядом каменной статуей, читаешь мои мысли, познаешь мою сущность.

На этот раз я одолею врага. Я не позволю ему забрать мою любовь, сломать мою жизнь.

Я до такой степени боялась тебя потерять, что все тебе рассказала.

Теперь ты знаешь все.


Когда враг впервые заявил о себе, когда, учуяв све­жую трепещущую плоть, он явился за первой данью, все произошло так неожиданно, что я и опомниться не успела. Он сразил меня наповал. Я чувствовала се­бя так, словно кто-то вынул из-под меня стул и опро­кинул вверх тормашками, и вот я лежу, задыхаюсь, не могу пошевелиться от боли. Я невольно оберну­лась, но никого не обнаружила, значит во всем про­изошедшем была повинна я. А между тем, я готова была поклясться, что я здесь не при чем.