– Я уезжаю, – сказала я сквозь слезы. – Я писала тебе записку, но теперь в этом нет нужды. – Я принялась рвать письмо.

– Не делай этого! – сказал он, выхватывая у меня бумагу. – Это все, что у меня остается от тебя.

И тут я начала плакать по-настоящему, истерически.

– Пожалуйста, пожалуйста, прости меня, – умоляла я.

Палач просит у приговоренного простить его, прежде чем опустить топор.

– Ты не нуждаешься в моем прощении, – отрезал он. И начал бросать свои вещи в чемодан, который мы получили в подарок на свадьбу от познакомившего нас приятеля. Долгий счастливый брак. Много путешествий по дороге жизни.

Неужели я подстроила всю эту сцену для вящего драматизма? Я никогда еще не любила его сильнее. Никогда мне так не хотелось остаться с ним. Может, именно поэтому я и должна была уехать? Почему он не сказал: «Останься, останься – я тебя люблю»? Он этого не сказал.

– Я больше не могу оставаться в этом номере без тебя. – Он закидывал в чемодан путеводители и всякую ерунду.

Мы спустились вместе, волоча за собой багаж. У стойки портье мы остановились, чтобы оплатить счет. Адриан ждал снаружи. Если бы только он уехал. Но он ждал. Беннет спросил, есть ли у меня дорожные чеки и карточка «Американ экспресс». В порядке ли я. Он пытался сказать: «Останься, я тебя люблю». Только говорил другими словами, но я была в таком безумии, что истолковала его слова иначе: «Уезжай!»

– Я должна уехать на некоторое время. – Мой голос дрожал.

– Ты не останешься одна – один буду я.

Он говорил правду. По-настоящему независимая женщина уехала бы в горы одна и там предалась бы размышлениям, она не удирала бы с Адрианом на потрепанном «триумфе».

Я была в отчаянии. Я медлила и медлила.

– Чего ты ждешь, черт побери? Почему не уходишь?

– Ты куда собираешься? Где я смогу тебя найти?

– Я еду в аэропорт. Возвращаюсь домой. Может, полечу в Лондон, там куплю билет на чартерный рейс, а может, полечу прямо домой. Мне все равно. А тебе – разве нет?

– Нет, мне не все равно. Не все равно.

– То-то я смотрю.

Вздохнув, я взяла чемодан и вышла из отеля. Что еще мне оставалось? Я сама загнала себя в угол. Впуталась в банальнейшую историю. Теперь дело за выбором, за отвагой, за игрой русской рулетки, за испытанием женской зрелости. Назад пути отрезаны. Беннет хранил спокойствие – спасал лицо. На нем была ярко-красная водолазка. Почему он не выбежал и не ударил Адриана в челюсть? Почему не сражался за то, что принадлежало ему? Они могли бы драться на дуэли в венском лесу, используя вместо щитов тома Фрейда и Лэнга. По крайней мере, могли бы устроить словесную дуэль. Скажи Беннет одно слово – и я могла бы остаться. Но ничего не случилось. Беннет решил, что мое право – уехать. И я должна держаться этого своего права, даже если сия привилегия стояла поперек горла.

– Тебя не было целый час, детка, – укорил Адриан, укладывая мой чемодан в багажник, который прозвал «сапог».

И мы деранули из Вены, как пара беженцев от нацистов. На дороге, когда проезжали мимо аэропорта, мне хотелось закричать: «Стой! Высади меня здесь! Не хочу ехать с тобой!»

Я подумала о Беннете в его красной водолазке, стоявшем там в одиночестве, в ожидании рейса куда-нибудь. Но было уже слишком поздно. Я ввязалась в приключение, которое неизвестно чем закончится, и понятия не имела, где в конечном счете окажусь.

11

Переосмысление экзистенциализма

…экзистенциалисты заявляют,

что от отчаяния умирают.

Но писать продолжают.

У. Х. Оден

Связав свою судьбу с Адрианом Гудлавом, я вошла в мир, где правила, по которым мы жили, были его правилами… хотя он, конечно, делал вид, что никаких правил вообще не существует. Например, запрещалось спрашивать, что будет завтра. Экзистенциалисты не должны пользоваться словом «завтра». Его следовало исключить из словаря. Нам запрещалось говорить о будущем или действовать так, будто оно существует. Существовали только езда на автомобиле, кемпинги, в которых мы останавливались, разговоры и вид за лобовым стеклом. Мы вызывали снова и снова прошлое, чтобы убить время и развлечь друг друга (так родители играют во время долгих поездок с утомившимися детьми в города или в «угадай название песни»). Мы рассказывали длинные истории о своем прошлом, приукрашивая, отбеливая и драматизируя на манер романистов. Мы, конечно, делали вид, что рассказываем правду, всю правду, ничего, кроме правды. Но никто – как говорит Генри Миллер[260] – не может сказать абсолютную правду, и даже наши, казалось бы, автобиографичные откровения были немного разбавлены фантазией. Мы покупали будущее, говоря о прошлом. Временами я чувствовала себя Шехеразадой, развлекающей своего повелителя побочными сюжетами, чтобы основной никогда не закончился. Каждый из нас теоретически мог в любой момент выбросить полотенце, но я боялась, что первым это сделает Адриан, а потому старалась и дальше развлекать его. Когда ставки сделаны и я остаюсь один на один с мужчиной на много дней, тогда-то и ощущаю острее всего, насколько несвободна. Естественная моя реакция – польстить ему. Все мое высокодефектное бунтарство – реакция на мое же низкопоклонническое раболепство.

Только когда тебе запрещено говорить о будущем, ты внезапно понимаешь, как явственно будущее присутствует в настоящем, насколько ежедневная жизнь занята составлением планов и попытками повлиять на будущее. И не важно, что повлиять на него ты все равно никак не можешь. Представлять себе будущее – это наше величайшее развлечение и способ убивать время. Убери его – и останется только прошлое… и лобовое стекло с раздавленными на нем насекомыми.

Адриан учреждал правила, причем у него была склонность часто менять их так, как это устраивало его. В этом отношении он напоминал мою старшую сестру Ранди. Когда мы с ней были маленькими, она учила меня играть в кости и меняла правила каждую минуту, в зависимости от того, что ей выпадало. После десятиминутной игры в моей тщательно оберегаемой копилке ничего не оставалось, а она, начинавшая без ничего, заканчивала игру с полными карманами, как Скай Мастерсон[261]. И как бы фортуна мне ни улыбалась, я всегда оставалась в проигрыше.

– Змеиные глазки[262] – я выиграла! – кричала моя сестра.

– Выиграла?

Я экономила доллары, которые мне давали на карманные расходы, как муравей, а она тратила их, как стрекоза, но она всегда выигрывала, а я оставалась на бобах. Преимущества первородства. Я была обречена оставаться младшенькой. Адриан даже был одногодкой с Ранди (родился в 1937-м), и у него был младший брат, которого он учил жизни. Двигаясь лабиринтами Европы, мы быстро вспомнили старые шаблоны поведения.

Мы познакомились с убогими австрийскими пансионами с их кружевными занавесочками в приемных, подоконниками, уставленными кактусами, краснощекой домохозяйкой, которая неизменно спрашивала, сколько у нас детей, словно забыла, что мы сказали ее двойнику несколько десятков километров назад. А уж особенность двуспальных кроватей с матрацами, разделенными на три горизонтальные секции, где водоразделы приходились на самые ответственные части тела, например грудь или гениталии… И просыпались мы посреди ночи оттого, что один сосок или одно яйцо, о чем я могу только догадываться, защемило между первой секцией и второй или второй секцией и третьей. Мы познакомились и с австрийскими перинами, на которых через час любой становится мокрым как мышь и, как только начинает засыпать, каким-то чудом матрас выскальзывает из-под тебя на пол. Всю ночь приходится их поднимать и укладывать на место, а утром вставать с распухшими губами и глазами – реакция на столетнюю пыль (и другие более вредные аллергены), похороненную в перьях.

Мы ознакомились с завтраками в пансионах – холодный мясной рулет, фабричные упаковочки с джемом, жалкие кусочки масла и громадные чашки café au lait[263] с чахоточного вида пеночкой наверху. Мы познакомились с кемпингами, над которыми стояли запахи сточной ямы, где мылись и чистили зубы над длинным жестяным лотком. А в застойных прудиках, в которых неизменно купался Адриан, плодились комары. Веселые немцы вели с Адрианом блестящие разговоры о его английской походной палатке, под сенью которой оттенка «электрик» мы спали, и расспрашивали о жизни, как чертовски опытные шпионы. Мы познакомились с немецкими кафе-автоматами вдоль автобанов: тарелки с квашеной капустой и сардельки с чесноком, поддоны из промокательной бумаги с рекламой пива, дурно пахнущие туалеты, автоматы, продающие мыло, полотенца и презервативы. Мы познакомились с немецкими пивными садиками с липкими столами и сисястыми официантками средних лет в дирндлах[264], пьяными шоферюгами, которые отпускали неприличные замечания в мой адрес, когда я на нетвердых ногах проходила в туалет.

Обычно с полудня и до вечера мы были пьяны, закладывали виражи на автобанах в «триумфе» с правосторонним рулем, постоянно поворачивали не туда, куда надо, подгоняемые «фольксвагенами», делающими восемьдесят миль в час, «мерседес-бенцами», агрессивно мигающими фарами и делающими сто десять миль в час, и «БМВ», которые пытались обогнать «мерседесы». Стоило немцу увидеть наш английский номер, как он пытался скинуть нас с дороги. Адриан вел машину как маньяк, оказывался на встречной полосе, петлял, то выезжая на полосу для грузовиков, то съезжая с нее, позволял немцам выводить его из себя и пытался обгонять их. Одна моя часть от всего этого впадала в ужас, а другая получала удовольствие. Мы жили на краю. Мы имели все шансы погибнуть в какой-нибудь жуткой автокатастрофе, после которой не осталось бы ни малейшего следа от наших лиц и от наших грехов. Но я, по крайней мере, наверняка знала, что мне не скучно.

Как и все люди, думающие о смерти, которые ненавидят самолеты, изучают в зеркало самые крохотные морщинки у себя на лице, отчаянно боятся дней рождения, боятся умереть от рака, или опухоли мозга, или внезапной аневризмы, я втайне была влюблена в смерть. Я буду страшно страдать, летя рейсом Нью-Йорк – Вашингтон, но за рулем спортивной машины без колебаний выжимаю сто десять и наслаждаюсь каждой секундой. Возбуждение, испытываемое при мысли, что можешь стать творцом собственной смерти, сильнее оргазма. Наверное, то же самое чувствуют камикадзе, творя собственный холокост и ныряя в него, а не дожидаясь в безопасных кроватях в Хиросиме или Нагасаки, когда холокост придет к ним незваным гостем.

Была и еще одна причина нашего беспробудного пьянства – моя депрессия. Меня бросало от восторга к отчаянию – ненависть к самой себе за содеянное, мрачное отчаяние, охватывающее при мысли о том, что я сплю с человеком, который меня не любит, боль за будущее, о котором нельзя упоминать. И потому мы напивались и пьяными начинали кривляться и гримасничать, пытаясь смазать это отчаяние. Полностью оно, конечно, не исчезало, но в пьяном виде справляться с ним было легче. Точно так же я напивалась в самолете, чтобы заглушить страх полета. Вроде бы по-прежнему веришь, что сейчас умрешь, стоит только измениться звуку двигателей, но уже все равно. Даже начинает нравиться, представляешь полет сквозь перистые облака в голубой океан, полный самых приятных воспоминаний детства.

Мы познакомились с французскими автомобильными стоянками, оборудованными итальянскими кофейными автоматами с отличным кофе. Мы познакомились с великолепным вкусом эльзасского пива и персиков, фермеры продавали их у дороги. Мы поняли, что переехали во Францию, когда цвет фар у машин сменился с белого на горчично-желтый, а вкус хлеба стал неописуемо превосходным. Мы познакомились с самой уродливой частью Франции – полоской земли у границы с Германией, где разбитые дороги петляют туда-сюда, а французы не желают их ремонтировать, говоря, что немцы и без того достаточно быстро добираются до Парижа. Мы познакомились с бесконечным числом маленьких гостиниц с лампочками на два ватта и засиженными мухами биде, в который мы писали, потому что не хотели шлепать в вонючий общий туалет, где свет загорался только после того, как, обломав ногти, откроешь дверь. Мы познакомились с более фешенебельными кемпингами с туалетами в номерах и барами, где музыкальные автоматы играли битлов. Но стоял август, и все европейские бюргеры со своими двумя с половиной детьми отправились в отпуска. Поэтому хорошие кемпинги были переполнены, и нам приходилось ставить палатку у края дороги (а срать приходилось, присев среди высокой травы, которая щекотала задницу, и отгоняя жужжащих слепней, кружащих у ягодиц и норовящих усесться на свежее говно).

Мы познакомились с Autostrada del Sole[265], Павией[266] с ее фантасмагорическими ресторанчиками-автогрилями – феллиниевскими видениями, завернутыми в целлофановые обертки конфет, горами игрушек, бочками упакованных в серебристую фольгу panetone[267], горшочками с джемом в подарочной обертке, трехколесными велосипедами с вымпелами, рекламирующими карамельки. Мы познакомились с итальянскими сумасшедшими, которые гоняют на своих «фиатах чинквеченти», развивая скорость до девяноста миль в час, но всегда останавливаются, чтобы перекреститься и бросить несколько лир в ящик для сбора пожертвований у придорожного Иисуса. Мы познакомились с десятком малых и больших аэропортов в Германии, Франции и Италии, потому что к тому моменту, когда действие второй порции пива улетучивалось и глубокая депрессия вместе со вторичными симптомами головной боли и похмелья снова поднимала свою уродливую голову, я впадала в панику и давала команду Адриану отвезти меня в ближайший аэропорт. Он никогда не отказывался. Нет, он замолкал и всем своим видом показывал, что разочарован мной, но никогда словами не выражал протеста этому моему желанию. Мы молча ехали до ближайшего Flughafe или aeroporto, терялись, десятки раз спрашивали дорогу. Когда мы добирались туда, всякий раз оказывалось, что до следующего рейса два дня, или что все билеты проданы (Europa im August[268]; tout le monde en vacances[269]), или что самолет улетел две минуты назад. И тогда мы отправлялись в бар аэропорта, пили там еще пива, и Адриан целовал меня, шутил, ласково хватал за задницу и говорил о нашем общем приключении. И мы отправлялись дальше на какое-то время в хорошем настроении. В конечном счете я ведь вовсе не была уверена, что у меня есть какое-то место, куда можно направиться.