Но что было пользы от дурацких фантазий? Мой муж прекратил трахаться со мной. Он считал, что трудится в поте лица. Я молча плакала ночами или уходила в ванную мастурбировать, когда он засыпал. Мне уже полгода как было двадцать один, и я пребывала в отчаянии. Задним числом все это кажется таким простым. Почему я не нашла себе кого-нибудь? Почему я не завела любовника, не оставила мужа или не договорилась с ним о некоторой сексуальной свободе для себя? Я выросла, занимаясь невинным мануальным сексом на диване в родительской гостиной под синатровскую песню «В ранний час». Я никогда ни с кем не трахалась, кроме моего мужа. Я занималась петтингом «выше пояса» и «ниже пояса», соблюдая некие неписаные правила приличия. Но роман с другим мужчиной казался чем-то настолько радикальным, что я такой вариант даже не рассматривала. И потом, я была уверена: в том, что Брайан не трахается со мной, виновата я, а не он. Я либо страдала нимфоманией, потому что хотела трахаться чаще раза в месяц, либо просто была какой-то непривлекательной. А может, проблема была в возрасте Брайана. Я воспитывалась на разных сексуальных мифах пятидесятых годов, вроде:

А. Такой вещи, как изнасилование, не существует. Никто не может изнасиловать женщину, если она сама не сдастся в последнюю минуту. (Девушки в моей школе благочестиво повторяли друг другу эту мудрость, почерпнутую нами откуда-то извне, и мы обменивались ею.)

Б. Существует два вида оргазма – вагинальный и клиторальный. Один из них «полный», то есть хороший. Другой – «неполный», то есть плохой. Один «нормальный», то есть хороший. Другой «невротический», то есть плохой.

Сия псевдомудрость, сей псевдопсихологический нравственный принцип был более кальвинистским, чем сам кальвинизм.

В. Мужчины достигают своего сексуального пика к шестнадцати годам, после чего начинается спад…

Брайану было двадцать четыре. Он явно уже перевалил за вершину горы. Уже восемь лет как перевалил. Если он в двадцать четыре трахался со мной только раз в месяц, можно себе представить, что будет в тридцать четыре! От такой перспективы я впадала в панику. Может быть, отсутствие секса не так расстраивало бы меня, но оно указывало на то, что и во всех других сторонах нашего брака нелады. Мы практически не видели друг друга. Он оставался в своем офисе до семи, восьми, девяти, десяти, одиннадцати, двенадцати ночи. Я содержала дом и бездельничала в библиотеке, работая над сексуальным сленгом восемнадцатого века. Идеальный буржуазный брак. У мужа и жены не остается друг на друга времени. Брак уничтожил ту единственную причину, из-за которой стоило жениться.

Так продолжалось несколько месяцев. Депрессия все усиливалась. Мне становилось все труднее и труднее вылезать из кровати по утрам. Обычно я до полудня пребывала в коматозном состоянии. Я пропускала почти все занятия, за исключением святая святых – того самого семинара. Аспирантура казалась делом зряшным. Я туда пошла потому, что любила литературу, но изучения литературы там не предполагалось. Предполагалось изучение критики. Какой-то профессор написал книгу, «доказывающую», что «Том Джонс»[320] на самом деле марксистская притча. На самом деле «Том Джонс» был христианской притчей. Другой профессор написал книгу, «доказывающую», что на самом деле «Том Джонс» был притчей промышленной революции. Нужно было держать в уме имена всех этих профессоров и все их теории, чтобы сдать экзамен. Всем, казалось, было насрать, читала ли ты «Тома Джонса» или нет, если ты могла отбарабанить названия разных теорий и имена их авторов. Все критические книги имели названия вроде такого: «Риторика смеха», или «Комические детерминанты прозы Генри Филдинга», или «Эстетические импликации в диалектике сатиры». Филдинг, наверное, переворачивался в гробу. Я реагировала на это так: спать как можно дольше.

Вообще-то я была маниакальной отличницей, и любые экзамены сдавала легко, но в аспирантуре всякого дерьма было столько, что переварить его было просто невозможно. А потому я предпочитала спать. Я проспала общий экзамен в мае. Вместо работы над диссертацией тоже спала. Изредка, если добиралась до аудитории, то сидела и кропала стишки в блокноте. Один раз я набралась храбрости и рассказала о своих проблемах профессору Стентону.

– Я не думаю, что хочу стать профессором, – сказала я, переминаясь с ноги на ногу в алых замшевых сапожках.

Полученный грант Вудро Вильсона обязывал меня по окончании аспирантуры стать преподавателем. И мое нежелание было равнозначным поруганию Бога, страны и флага, то есть чистейшим святотатством!

– Но вы такая превосходная аспирантка, миссис Столлерман. Чем еще вы можете заниматься?

(А что еще нужно? Что еще может быть в жизни, кроме «Эстетических импликаций в диалектике сатиры»?)

– Я, понимаете… я хочу писать, – сказала таким извиняющимся тоном, словно признавалась в желании убить свою мать.

У профессора Стентона на лице появилось встревоженное выражение.

– Ах так, – раздосадовался он.

Наверное, студенты часто приходили к нему с ничтожными амбициями вроде желания писать.

– Понимаете, профессор Стентон, я стала изучать английскую литературу восемнадцатого века, потому что люблю сатиру, но я думаю, что хочу писать сатиру, а не писать про нее критические труды. Критика, кажется, не приносит мне удовлетворения.

– Удовлетворение! – взорвался он.

Я сглотнула.

– Кто вам сказал, что аспирантура должна приносить удовлетворение? Литература – это труд, а не забава, – сказал он.

– Да. – Я робко кивнула.

– Вы пришли в аспирантуру, потому что любите читать, потому что любите литературу… так вот, литература – тяжелый труд! А не игра! – Профессор, казалось, сел на своего любимого конька.

– Да, но если вы извините меня, профессор Стентон, мне кажется, что критика не согласуется с духом Филдинга, Попа или Свифта. Я хочу сказать, мне все время кажется, как они лежат там в могилах и смеются над нами. Потому что они сочли бы это забавным. Я хочу сказать, я читаю Попа, Свифта или Филдинга, и это побуждает меня к сочинительству. Это дает пищу для моей поэзии. А критика представляется мне какой-то глуповатой. Мне жаль, но это так.

– А кто вас уполномочил быть хранителем духа Попа? Или Свифта? Или Филдинга?

– Никто.

– Так какого черта вы жалуетесь?

– Я не жалуюсь. Я просто думаю, что, возможно, совершила ошибку. Я думаю, я и в самом деле хочу писать.

– Миссис Соллерман, у вас будет масса времени, чтобы писать, когда у вас за плечами будет диссертация. И тогда у вас будет кусок хлеба, если окажется, что вы не Эмили Дикинсон.

– Наверное, вы правы, – сказала я и отправилась домой спать.

Брайан шумно разбудил меня в июне. Не помню точно, когда это началось, но, видимо, в середине июня; я тогда заметила, что его мания усилилась. Он вообще перестал спать. Хотел, чтобы я сидела с ним всю ночь и обсуждала ад и рай – в принципе, для Брайана это не было чем-то из ряда вон выходящим. Ад и рай всегда чрезвычайно интересовали его. Но теперь он стал много говорить о втором пришествии и стал говорить как-то по-новому.

Что, если бы (спрашивал он) Христос вернулся на землю в лице незаметного служащего, занимающегося исследованием рынка?

Что, если бы никто опять не поверил ему?

Что, если бы он попытался доказать, что он Христос, пройдя по озеру в Сентрал-парке? Сообщило бы об этом Си-би-эс в своих вечерних новостях? Сочли бы они это достойным человеческого интереса?

Я рассмеялась. Рассмеялся и Брайан. «Всего лишь идея для научно-фантастического романа, – сказал он. – Шутка».

В последующие дни шутка множилась.

А что, если бы он был Зевс, а я – Гера? Что, если он был Данте, а я – Беатриче? Что, если бы каждого из нас было по двое – из вещества и антивещества, в трехмерном и безмерном пространствах? Что, если бы люди в метро общались с ним телепатически и просили его спасти их? Что, если бы Христос вернулся и освободил всех зверей из зоопарка Сентрал-парка? Что, если бы яки следовали за Ним по Пятой авеню, и птицы садились Ему на плечи и пели? Тогда бы люди поверили, кто Он? Что, если бы Он благословил компьютеры, и они стали бы выдавать не листки, на которых напечатано, какие домохозяйки будут покупать больше стирального порошка, а вдруг начали бы выдавать хлеба́ и рыб? Что, если бы мир на самом деле управлялся гигантским компьютером и никто, кроме Брайана, не знал об этом? Что, если бы этот компьютер работал на человеческой крови? Что, если бы, как сказал Сартр, мы сейчас все находились в аду? Что, если бы мы все управлялись сложными машинами, которые управлялись другими сложными машинами? Что, если бы у нас не было вообще никакой свободы? Что, если бы человек мог утвердить свою свободу, только умерев на кресте? Что, если бы целую неделю ходить по улицам Нью-Йорка под красный свет светофора с закрытыми глазами и ни одна машина даже не зацепила бы тебя? Достаточно ли было бы этого для доказательства, что ты – Бог? Что, если бы в любой книге, какую ни открыл, на каждой странице в любом абзаце были буквы БОГ? Было бы этого доказательства достаточно?

Ночь за ночью вопросы продолжались. Брайан повторял их, как катехизис. Что, если бы? Что, если бы? Что, если бы? Слушай меня. Не спи! Слушай меня! Наступает конец света, а ты его хочешь проспать?! Слушай меня!

В своем безумном желании постоянно иметь аудиторию он даже раз или два хлестнул меня по щекам. Я слушала его, ошалевшая, глядя сонными глазами. И снова слушала. И слушала. И слушала. На пятую ночь я поняла, что Брайан не имеет в виду никакой научно-популярной литературы. Он сам был Вторым Пришествием. Это понимание пришло ко мне не сразу. А когда пришло, я даже не вполне была уверена, что он не Бог. Но в соответствии с его логикой, если он был Иисус, то я была Дух Святой. И хотя глаза у меня были сонные, я знала: это безумие.

В пятницу босс Брайана уехал из Нью-Йорка на уикэнд и поручил ему завершить важную сделку с создателями продукта для чистки духовок под названием «Чудо-пена». Брайан должен был встретиться с производителями пены в компьютерном центре в субботу, но туда так и не добрался. Производители пены ждали его, потом позвонили мне. Потом позвонили еще раз. Брайан не появился. Я обзвонила всех, кого вспомнила, и наконец осталась сидеть дома, грызя ногти и понимая: должно случиться что-то ужасное.

В пять часов Брайан позвонил мне и прочел «стихотворение», которое, по его словам, сочинил, идя по воде озера в Сентрал-парке. Стихотворение было такое:

Чудо-пена, скажем веско,

Отмывает все до блеска.

Только как бы с пеной этой

Не просрать конец нам света?

– Как тебе это нравится, детка? – спросил он, словно не от мира сего.

– Брайан… ты понимаешь, что производители «Чудо-пены» весь день пытались тебя найти?

– Блестяще, правда? Я думаю, это самая суть. Хочу послать его в «Нью-Йорк таймс». Вот только не знаю, напечатает ли «Таймс» стихотворение со словом «просрать». Как по-твоему?

– Где ты был, черт тебя возьми? Брайан, ты понимаешь, что я просидела здесь весь день как в аду, отвечая на их звонки?

– Вот именно там я и был.

– Где?

– В аду. Точно так же, как ты в аду, я в аду, все мы в аду. Как ты можешь беспокоиться из-за такой чепухи, как «Чудо-пена»?

– Что, бога ради, ты собираешься делать с этим контрактом?

– Вот это.

– Что это?

– Бога ради я собираюсь забыть о нем. Я ничего не собираюсь с ним делать. Приезжай ко мне в город – я тебе покажу мое стихотворение.

– Где ты?

– В аду.

– Хорошо, я знаю, что ты в аду, где мне тебя найти?

– Ты должна знать. Ты ведь послала меня сюда.

– Куда?

– В ад. Туда, где я теперь. Где теперь ты. Ты плохо соображаешь, детка.

– Брайан, пожалуйста, будь благоразумен…

– Я абсолютно благоразумен. Это тебя заботит какая-то дурацкая пена. Это тебя волнуют какие-то звонки от каких-то пенопроизводителей.

– Скажи, на каком углу в аду я тебя найду, и я приеду. Клянусь, приеду. Скажи, на каком углу.

– Неужели не знаешь?

– Нет. Честно, не знаю. Пожалуйста, скажи.

– Мне кажется, ты смеешься надо мной.

– Брайан, дорогой, я всего лишь хочу увидеть тебя. Пожалуйста, позволь мне увидеть тебя.

– Ты можешь увидеть меня прямо сейчас своим мысленным взором. Твоя слепота – это дело твоих рук. Ты и король Лир.

– Ты в телефонной будке? Или в баре? Пожалуйста, скажи мне.

– Ты уже знаешь!

Некоторое время разговор продолжался в таком же роде. Брайан два раза вешал трубку, а потом перезванивал. Наконец он согласился открыть будку, из которой звонил, но не назвать улицу, а сыграть со мной в некую угадайку. Я должна была участвовать в игре, исключая возможные варианты. На это ушло еще двадцать минут и несколько десятицентовиков. Наконец выяснилось, что он находится в «Готам-баре». Выскочив из дома, поймала такси и поехала к нему. Я узнала, что он целый день катал пуэрториканских и черных ребятишек на лодке по озеру в Сентрал-парке, покупал им мороженое, раздавал деньги людям в парке и планировал побег из ада. На самом деле он не ходил по воде, только много думал об этом. Теперь он был готов изменить свою жизнь. Он обнаружил, что владеет неким хранилищем сверхчеловеческой энергии. Другим смертным нужен был сон – ему нет. Другим смертным нужны были работы, ученые степени и все атрибуты повседневной жизни. Ему ничего этого не было нужно. Он собирался отдать себя в руки судьбы, которая всегда ждала его, а его судьба – спасать мир. Я должна была помочь ему.