По правде говоря, ничто из сказанного им не вызвало у меня неприятных ощущений. Мысль Брайана оставить маркетинговые исследования и моя – бросить аспирантуру и совместно спасать – мир вполне меня устраивала. Да что говорить – я сама его уговаривала оставить маркетинг. И пыталась выманить в Европу и попутешествовать немного, но Брайан всегда возражал. Он занимался маркетингом так, словно это был последний великий Крестовый поход.

Когда мы шли по городу тем субботним вечером, меня гораздо больше беспокоило его поведение, чем безумные речи. Он хотел, чтобы мы оба закрыли глаза и пересекали улицы на красный сигнал (чтобы доказать, что мы – боги). Он заходил в разные магазины, просил продавца показать ему тот или иной товар, разглядывал, потом возбужденно говорил о нем, после чего уходил. Он заходил в кофейню и, прежде чем сесть, играл с сахарницами на всех столах. Люди глазели. Иногда продавцы или официанты говорили: «Успокойся, приятель, расслабься, приятель», а иногда выкидывали на улицу. Все чувствовали: что-то здесь не так. С его появлением атмосфера менялась. Для Брайана же это было только доказательством божественности.

– Ну, – говорил он, – видишь – они знают, что я Бог, и не знают, как иначе реагировать.

Для меня эта ситуация была трудней вдвойне, потому что частично я верила в теорию Брайана. Заурядный мир часто называет исключительных людей психами. Если бы Бог и в самом деле надумал вернуться, то, наверное, заявился в этот мир через дом для душевнобольных. Я была лэнгианкой еще до того, как Лэнг начал публиковаться. Но еще я испугалась до смерти.

Когда наконец в два часа ночи мы добрались до дому, взбудораженный по-прежнему Брайан спать не собирался, хотя я падала с ног от усталости. Он хотел продемонстрировать свою силу, доказать, что может удовлетворить меня. Он не трахался со мной недель шесть, но теперь работал без остановки. Он трахался, как машина, ничуть не приближаясь к оргазму, тогда как я кончала снова, и снова, и снова. После трех раз у меня начались боли, и я умоляла его остановиться, но он и слушать не желал. Вонзался в меня, словно убийца топором. Я плакала и умоляла.

– Брайан, пожалуйста, остановись, – рыдала я.

– Ты думала, что я тебя не могу удовлетворить! – выкрикнул он. Глаза у него были широко раскрыты. – Ну, видишь?! – сказал он, ныряя в меня. – Видишь?! Видишь?! Видишь?!

– Брайан, пожалуйста, прекрати!

– Разве это не доказательство? Разве это не доказывает, что я – Бог?

– Пожалуйста, прекрати, – плача просила я.

Когда он наконец прекратил, то, резко вытащив из меня все еще твердый член, сунул мне его в рот. Но я слишком сильно плакала, и с этим у меня ничего не могло получиться. Я, рыдая, лежала на кровати. Что мне было делать? Я не хотела оставаться с ним, но куда я могла пойти? Я впервые начала догадываться, что он может быть опасен.

Вдруг Брайан сломался и заплакал, сказал, что хочет кастрировать себя, чтобы наш брак очистился от всякой чувственности. Он хотел стать похожим на Абеляра, а мне прочил роль Элоизы[321]. Он хотел очиститься от всех плотских желаний, чтобы сподручнее было спасать мир. Он хотел быть кротким, как евнух. Он хотел быть кротким, как Христос. Он хотел, чтобы его расстреляли из луков, как святого Себастьяна. Он обхватил меня руками и зарыдал на моих коленях. Я погладила его волосы, надеясь, что он наконец уснет. Но уснул не он – я.

Я не знаю точно, когда проснулась, но Брайан уже не спал – вероятно, он бодрствовал всю ночь. Я поплелась в ванную, и первое, что увидела, – примитивный рисунок, скотчем приклеенный к зеркалу. На нем был изображен невысокий человек с нимбом вокруг головы и громадным эрегированным членом. Другой человек с длинной бородой собирался делать ему минет. Над ними парил громадный орел (напоминающий орла с американского герба), вот только у него наблюдалась весьма заметная и вполне человеческая эрекция. Над картинкой Брайан нацарапал: «Отец, Сын и Дух Святой».

Когда я подошла к своему письменному столу в спальне, оказалось, мои библиографические карточки (со всеми заготовками к диссертации) разорваны и лежат на полу под столом, как конфетти. На столешнице разбросаны книги – книги Шекспира и Мильтона были раскрыты и определенные слова, фразы и буквы обведены чернилами разных цветов. Поначалу никакой системы или шифра я в этом не заметила, но на полях были яростные пометки. Фразы вроде «О черт!», или «Зверь о двух спинах!», или «Женский вопрос не прост!» Поверх сочинений Шекспира и Мильтона насыпаны обрывки мелко разорванной двадцатидолларовой купюры. Еще на столе лежали репродукции, выдранные из художественных альбомов. Все они изображали Бога, Иисуса или святого Себастьяна.

Я бросилась в гостиную – Брайан был там, настраивал усилитель акустической системы. Он поставил «Вариации Гольдберга»[322] в исполнении Гленна Гульда[323] и начал выкручивать громкость на максимум, а потом резко вывернул до нуля, создавая что-то вроде эффекта сирены.

– Как громко можно играть Баха в этом обществе? – спросил он. – Вот так? – Он вывернул ручку на максимум. – Так тихо? – Он повернул ручку так, что звук стал едва слышен. – Ну, ты понимаешь, в этом обществе невозможно играть Баха!

– Брайан, что ты сделал с моей диссертацией?

Вопрос был риторический. Я прекрасно знала, что он с ней сделал.

Брайан занимался усилителем и делал вид, что не слышит моего вопроса.

– Что ты сделал с моей диссертацией?

– Как громко можно, по-твоему, играть Баха в этом обществе, чтобы не приехала полиция?

– Что ты сделал с моей диссертацией?

– Так громко? – Он вывернул звук до предела.

– Что ты сделал с моей диссертацией?

– Так тихо? – Он убрал звук.

– Что ты сделал с моей диссертацией?

– Так громко?

– Брайан! – закричала я что было сил.

Бесполезно. Я пошла к своему столу и села, глядя на устроенную им «выставку». Я хотела убить его или себя. Но вместо этого заплакала.

Вошел Брайан.

– Кто, по-твоему, пойдет на небеса? – спросил он.

Я не ответила.

– Пойдет ли туда Бах? А Мильтон? А Шекспир? А Шеклай? А святой Себастьян Ублюдок? А Абеляр Кастрат? А Синдбад Мореход? А Синьбад Гореход? А Чихбад Чихоход? А Норман Мейлер? А Китбад Китоход? А Финбад Финоход? А Ринбад Риноход? А Джойс? А Джеймс? А Данте? Или он уже на небесах? А Гомер? А Йейтс? А Харди с гвардией? А Рабле с рублем? А Вийон с выей? А Рэли с реле? А как пойдет Моцарт – легко? А Малер – тяжело? А Эль Греко под удары грома? А пойдут на небеса электролампы?

Я повернулась и посмотрела на него. Он безумно махал руками и подпрыгивал.

– Электролампы непременно пойдут на небеса! – прокричал он. – Непременно! Непременно!

– Ты меня с ума сводишь! – бросила я в бешенстве.

– Ты пойдешь на небеса! – завопил он и, взяв меня за руку, повел к окну. – Пойдем на небеса! Пойдем! Пойдем! – Он распахнул окно и высунулся наружу.

– Прекрати! – истерически закричала я. – Я больше не могу этого выносить!

Тут я начала его трясти. Он, наверное, здорово испугался, потому что схватил меня за горло и принялся душить.

– Заткнись, – крикнул он. – Полиция придет!

Но я уже не кричала. Он еще сильнее сдавил мне горло. Я начала вырубаться.

Почему он не убил меня – до сих пор не знаю. Может, мне просто повезло. Не знаю, как объяснить. Знаю только одно, в конечном счете он отпустил меня, я тряслась, хватала ртом воздух. Помню, потом увидела на шее здоровенные ссадины. Залезла в стенной шкаф в коридоре, скорчилась в темноте, кусая колени и рыдая. «О боже, боже, боже», – плакала я. Потом мне как-то удалось взять себя в руки и позвонить семейному доктору. Он был в Ист-Гемптоне. Я позвонила психиатру матери. Он был на Файр-Айленде. Я позвонила своему психиатру. Он был в Уэлфлите. Я позвонила подружке моей сестры Ранды – она была психиатром и социальным работником. Она сказала, чтобы я вызвала полицию или доктора. Брайан психически болен, сказала она, и, возможно, опасен. Я не должна оставаться с ним наедине.

Если заболеваешь июньским воскресеньем, то лучше находиться где-нибудь за городом. Иначе доктора не найти. Наконец мне удалось выйти на одного типа, который подменял моего терапевта. Он сказал, что сейчас приедет. Появился тот пять часов спустя. В течение всего этого времени Брайан был удивительно тих, сидел в гостиной, слушал Баха и, казалось, пребывал в трансе. Мы делали вид, что не замечаем друг друга. Затишье после бури.

Мы пережили этот день вместе с помощью Иоганна Себастьяна Баха. «Утихомирит музыка и дикаря», – изрек Конгрив[324] (уж он-то наверняка на небесах – играет в карты с Моцартом). Когда я вспоминаю все трудные времена, которые мне помог пережить Бах, я думаю, что и он тоже в раю.

Доктор Перлмуттер пришел в пять – сплошные извинения и потные ладони. С этого момента наша жизнь была в руках докторов и их самоуверенных идиотских представлений. Доктор Перлмуттер заверил меня, что Брайан «очень больной молодой человек». Он, доктор, «попытается помочь». И попытался вколоть ему торазин, вот только Брайан сорвался с места, промчался по лестнице (все тринадцать этажей) и унесся в Риверсайд-парк. Мы с доктором пустились за ним, нашли, остановили, принялись уговаривать, он снова от нас убежал, мы снова догнали его, опять уговаривали и так далее. Остальные подробности ужасны в той же мере, сколь и банальны. С этого момента госпитализация стала неизбежной. Брайан пребывал в полной панике, а его видения становились все более и более красочными. Последовавшие дни превратились в сплошной кошмар. Из Калифорнии прилетели родители Брайана и с места в карьер заявили, что он в полном порядке, а сумасшедшая – я. Они не давали ему принимать лекарства и постоянно выставляли в дурацком виде докторов, что, должна признаться, было вовсе не трудно. Уговаривали его оставить меня и лететь с ними домой в Калифорнию, словно стоит удалиться от меня, как он начнет чувствовать себя лучше. Доктор Перлмуттер направил Брайана к психиатру, который благородно в течение пяти дней не помещал его в больницу. Все напрасно. Наши жизни больше нам не принадлежали – в дело вступили отец и мать Брайана, босс Брайана, производители «Чудо-пены», бывшие профессора Брайана, относившиеся к нему со всей доброжелательностью, и доктора. Брайана преследовали потенциальные опекуны, и с каждым днем он все больше съезжал с катушек.

На пятое утро после визита доктора Перлмуттера Брайан разделся догола у Бельведерской башни в Сентрал-парке. Потом он попытался залезть на бронзового коня князя Ягайло и на князя Ягайло тоже. В конечном счете полиция отвезла его в психиатрическое отделение больницы «Маунт-Синай» (визжали сирены, торазин лился, как вино), и, если не считать нескольких уик-эндов, больше мы с Брайаном никогда не жили.

Чтобы наш брак окончательно распался, понадобилось еще восемь месяцев. Когда Брайана положили в «Маунт-Синай», его родители переехали ко мне – они днями и ночами хулили меня, каждый вечер ездили со мной в больницу и никогда не оставляли нас вместе больше чем на десять минут. Посетителей в больницу пускали только с шести до семи, и его родители даже в этот час не позволяли нам быть вместе. Но если я оставалась с Брайаном наедине, он и сам ругал меня на чем свет стоит. Называл Иудой. Как я могла его запереть? Неужели я не знаю, что отправлюсь в седьмой круг – круг, где мучаются предатели? Неужели не в курсе, что мое преступление – самое страшное по книге Данте? Неужели не заметила, что уже в аду?

Так или иначе, но ад вряд ли был хуже того лета. Режим Дьема[325] только что пал, буддисты один за другим совершали самосожжения в этой нелепой маленькой стране, чье название звучало все чаще и чаще – Вьетнам. Барри Голдуотер баллотировался на пост президента, предлагая отрезать Восточное побережье и утопить его в море[326]. Еще и года не прошло со дня убийства Кеннеди. Единственной надеждой нации был Линдон Джонсон – только он мог победить Голдуотера и сохранить мир. Двое белых – Гудман и Швернер – отправились на юг в Миссисипи составлять списки избирателей. Помогать им вызвался молодой черный по имени Чейни. Все трое были зверски убиты. Гарлем и Бедфорд-Стуйвесант взорвались волнениями тем летом, первым в череде таких же жарких и долгих лет. А Брайан тем временем лежал в больнице и бредил – говорил, как он собирается спасти человечество. Человечество явно никогда так не нуждалось в спасении.

Мы расходились все дальше и дальше. Это случилось не сразу и не потому, что я встретила кого-то другого. Пока Брайан лежал в больнице, я вообще не выходила из дома. Я была контужена, и мне требовалось время, чтобы прийти в себя. Но постепенно я стала понимать, насколько лучше без него, как его безумная энергия высасывала из меня все соки, как его дикие фантазии гасили мое воображение. Понемногу научилась по достоинству оценивать собственные мысли. Начала прислушиваться к собственным снам. Я словно пять лет прожила в эхо-камере, и вдруг кто-то выпустил меня оттуда.