Остальная часть этой истории – развязка. Я любила Брайана и чувствовала себя ужасно виноватой, когда поняла, что мне лучше жить без него, чем с ним. А еще я думаю, что никогда больше не доверяла ему, после того как он пытался меня задушить. Я сказала, что прощаю, но что-то внутри меня осталось. Я боялась его, и в конце концов именно это что-то и убило наш брак.
Конец приближался с мучительной неизбежностью. Ситуация усугублялась, как обычно, отсутствием денег. Страховки хватило только на три месяца в «Маунт-Синай», и Брайана пришлось перевести оттуда. Выбор не ахти – либо какая-нибудь больница, принадлежащая штату, – мысль об этом нас приводила в ужас, – либо частная клиника, где плата составляла около двух тысяч долларов в месяц. Проблема денег встала перед нами непреодолимой зеленой стеной.
Тут вмешались его родители. Но не ради помощи, а чтобы внести еще больший раздрай. Если я отпущу его в Калифорнию, то они оплатят курс лечения в частной клинике. Иначе – ни цента. Некоторое время я жила с этим ультиматумом, а потом решила, что выбора нет.
В сентябре мы совершили паломничество в Калифорнию. Пустились в путь не в крытом фургоне[327], а на 707-м «боинге». С нами был мой отец и психотерапевт. Авиакомпания не пускала Брайана на борт без сопровождающего врача, а это означало, что мы вчетвером должны лететь первым классом, грызя орешки между порциями либриума[328].
Полет запомнился на всю жизнь. Брайан был так возбужден, что я забыла собственный страх перед полетами. Мой отец каждую минуту глотал либриум и уговаривал меня мужаться, а психотерапевт, миловидный двадцатишестилетний врач-стажер, продемонстрировавший нам свою полную некомпетентность, сильно нервничал, и мне приходилось все время его успокаивать. Мать Айседора – то есть я – заботилась обо всех несостоятельных папочках и богах.
В клинике «Линда белла» в Ла-Холле[329] жестко-принудительно поддерживалась иллюзия свободы. Все сестры дефилировали в шортах-бермудах, а доктора носили спортивные рубашки, вельветовые брюки и кепочки для гольфа. Пациенты тоже одевались кто во что горазд и бродили вокруг в обстановке, напоминавшей пятизвездный отель с бассейном и столами для пинг-понга. Решительно жизнерадостный персонал пытался делать вид, что «Линда белла» – целебный курорт, а не место, куда переезжаешь, когда дома уже не знают, что с тобой делать. Доктора советовали не затягивать прощание. В последний раз мы с Брайаном виделись наедине в кабинете трудовой терапии, где он угрожающе шарахнул куском глины об одну из столешниц.
– Ты больше не часть меня, – заявил он. – Раньше ты была часть меня.
Я думала, как мучительно для меня быть его частью и как я чуть не забыла, кто я, но произнести это не могла.
– Я вернусь, – сказала я.
– Зачем? – отрезал он.
– Затем, что я тебя люблю.
– Если бы ты меня любила, то не привезла бы сюда.
– Это не так, Брайан, доктора говорят…
– Доктора ничего не знают о Боге. И не должны знать. Но я думал, что ты знаешь. Ты – как и все. Сколько сребреников за меня получила?
– Я только хочу, чтобы тебе стало лучше, – слабо возразила я.
– Лучше, чем что? И если бы мне стало лучше, то как бы они узнали – ведь они больные. Ты забыла все, что знала. Они промыли тебе мозги.
– Я хочу, чтобы тебе стало лучше, и не надо было принимать лекарства… – сказала я.
– Дерьмо собачье, и ты это знаешь. Они сначала дают лекарства, а потом используют его как показатель здоровья. Когда лекарства много – тебе хуже. Когда мало – лучше. Логика хождения по кругу. Да и кому нужны эти чертовы лекарства? – Он со всей силы стукнул по куску глины.
– Знаю, – сказала я.
Все дело было в том, что я соглашалась с ним. Представления докторов о здоровье и болезни явно оказались чуть ли не еще безумнее, чем представления Брайана. Мыслили они так тривиально, что если бы Брайан и в самом деле был Богом, то они бы этого не поняли.
– Это все вопрос веры, – сказал он. – Это всегда было вопросом веры. Мое слово против слова толпы? Ты выбираешь толпу. Но от этого их слово не становится справедливым. И более того – тебе это известно. Мне тебя жаль. Ты так чертовски слаба. Силы воли у тебя никогда не было. – Он размял глину в тонкий лист.
– Брайан… ты должен попытаться понять мою позицию. Я чувствовала, что могу свихнуться от напряжения. Твои родители все время кричали на меня. Доктора читали проповеди. Я уже забыла, кто я такая…
– Это ты-то от напряжения? Ты! Кого заперли – тебя или меня? Кому вкачивали торазин – тебе или мне? Кого продали на реке – тебя или меня?[330]
– Нас, – сказала я сквозь слезы. Крупные соленые капли стекали по щекам к уголкам рта. У них был приятный вкус. У слез такой утешающий вкус. Словно ты можешь выплакать целую новую матку и заползти в нее. Алиса в своем собственном море слез.
– Нас! Не смеши меня!
– Это правда, – сказала я, – пострадали мы оба. У тебя нет монополии на страдания.
– Уходи, – сказал он, начиная скатывать глину в змею. – Иди в монастырь, Офелия. А хочешь – утопись. Мне все равно…
– Ты, похоже, не помнишь, что покушался на мою жизнь, да? – Я знала, мне не следовало это говорить, но я очень рассердилась.
– Твою жизнь! Если бы ты любила меня… если бы ты, черт тебя возьми, понимала значение жертвы… если бы ты не была такой избалованной сучкой, ты бы не говорила мне эту херню про твою жизнь!
– Брайан, ты что – не помнишь?
– Не помню что? Я помню, как ты заперла меня, – вот что я помню…
Внезапно мне пришло в голову, что существуют две версии кошмара, который мы пережили: его версия и моя версия, и они ни в одном пункте не совпадают. У Брайана нет никакого сочувствия к моим страданиям, он даже не знал о них.
Он даже не помнил событий, которые привели его в больницу. Сколько существовало других версий нашей реальности? Моя, Брайана, его родителей, моих родителей, докторов, медсестер, социальных работников… Существовало бессчетное число версий, бессчетное число реальностей. Мы с Брайаном вместе пережили кошмар, а теперь выяснялось, что ничего совместного не было. Мы вошли в эти события через одну дверь, но попали в разные туннели, брели в одиночестве в разной темноте и в конечном счете вышли в противоположных концах земли.
Брайан холодно посмотрел на меня, словно я была его заклятым врагом. Хоть режьте меня – не помню последние слова, сказанные нами друг другу.
У нас с отцом оставался целый день и вечер до отлета в Нью-Йорк. Мы взяли напрокат машину и поехали в Тихуану. Мы шли по улицам, отпуская замечания насчет «местного колорита» – вполне предсказуемые слова о бедности людей и роскоши церквей.
Отец выглядит вполне себе ничего – лет на пятнадцать моложе, чем его шестьдесят годков, он озабочен редеющими волосами и физической формой, ходит пружинящим шагом, и я переняла у него походку. Мы похожи внешне, ходим одинаково, любим каламбуры и остроты, но при этом почти не можем общаться. Всегда немного смущаемся в присутствии друг друга, словно каждый знает какую-то страшную тайну в наших отношениях, но не может о ней говорить. Что это за тайна? Я помню, как он постукивал в стену между спальнями, чтобы успокоить меня, помочь побороть страх перед темнотой. Помню, как он менял мне простынки, когда в возрасте трех лет я писалась в кровать, как подавал мне горячее молоко, когда мне было восемь, и я страдала бессонницей. Помню, как-то раз он сказал, после того как я стала свидетелем жуткой ссоры между родителями, что они останутся вместе «ради меня»… но было ли что еще – соблазнение несовершеннолетней или первородный грех, – моя заанализированная память так далеко не простирается. Иногда запах мыльного брусочка или какой-нибудь другой такой же вещицы домашнего быта внезапно вызывает давно забытые детские воспоминания. И тогда я задумываюсь – сколько других воспоминаний спрятаны в тайниках моего мозга; похоже, собственный мозг – последняя терра инкогнита, и я исполняюсь благоговения при мысли, что когда-нибудь там будут открыты новые миры. Представить только, потерянный континент Атлантида и все ушедшие под воду острова детства покоятся там и ждут, когда их обнаружат. Внутреннее пространство, которое мы никогда толком не исследовали. Миры внутри миров внутри миров. И самое замечательное то, что они ждут нас. Если нам не удается их открыть, то происходит так только потому, что еще не создали нужного для этого транспортного средства – космического корабля, субмарины или стихотворения, которые доставят нас к ним.
Я пишу отчасти и по этой причине. Как иначе мне узнать, что я думаю, если я не увижу, что пишу? Мои сочинения – это субмарина или космический корабль, который доставляет в неизвестные миры в моей голове. И это путешествие бесконечно и неисчерпаемо. Если я научусь строить подходящее транспортное средство, то найду и другие территории. И каждое новое стихотворение – новый корабль, либо погружающийся глубже, либо поднимающийся выше, чем предыдущий.
Брак с Брайаном закончился, вероятно, в тот день, когда я шла по улицам Тихуаны с моим остряком-отцом. Мой отец из кожи вон лез, чтобы казаться веселым и полезным, но я по уши погрузилась в чувство вины. Передо мной стояла дилемма: если останусь с Брайаном и еще раз попытаюсь жить с ним, то сойду с ума или по меньшей мере почти потеряю собственное «я». Но если я оставлю его один на один с безумием в руках докторов, то брошу его как раз в тот момент, когда ему больше всего нужна моя помощь. В некотором роде это предательство. Все сводилось к выбору между собой и ним, я выбрала себя. Чувство вины, связанное с таким выбором, до сих пор не отпускает меня. Где-то в глубинах подсознания (со всеми затопленными воспоминаниями детства) живет величественный образ идеальной женщины, этакой еврейской Гризельды. Она и Руфь, и Эсфирь, и Иисус, и Мария в одном лице. Она всегда подставляет еще одну щеку для удара. Она проводник, сосуд, у нее нет собственных желаний или потребностей. Когда муж бьет ее, она его понимает. Когда он болеет, она выхаживает его. Когда болеют дети, она выхаживает их. Она готовит, содержит дом, управляется в лавке, ведет учет, выслушивает проблемы всех и каждого, посещает кладбище, пропалывает сорняки, сажает деревья в саду, драит полы и тихо сидит на верхнем балконе в синагоге, пока мужчины читают молитвы, в которых утверждается неполноценность женщин. Ей доступно абсолютно все, кроме самосохранения. И я втайне стыжусь, что не похожа на нее. Хорошая женщина могла бы посвятить свою жизнь заботам о свихнувшемся муже. Я не была хорошей женщиной. У меня в жизни была масса других дел.
Но если я пренебрегла своими обязанностями в отношении Брайана, то мне это воздалось сторицей с Чарли Филдингом. Из одного только чувства мазохизма – хорошего, здорового, «нормального женского мазохизма» – вам не превзойти моих отношений с Чарли (начавшихся сразу же после разрыва с Брайаном). Интересно, что мы всегда следующему любовнику отдаем весь избыток чувств от предыдущего. Психологический вариант «склизких вторых»[331].
13
Дирижер
Что это – гром или просто стук?
Путь к вершине или замкнутый круг?
Что мое сердце – бездомно и пусто
Или же полнится жаркого чувства?
Мои подозрения это иль страх:
Опять Коул Портер звучит, а не Бах.
Чарли Филдинг был высок, сутул и походил на Вечного жида. Необыкновенно длинный и крючковатый нос с ноздрями-крыльями зависал над маленьким ротиком, губы неизменно имели горькое выражение – что-то среднее между презрением и унынием. Кожа желтоватая, болезненная, порченная угрями, которые время от времени все еще беспокоили его. Он носил дорогие спортивные твидовые пиджаки, которые висели на его плечах как на проволочной вешалке, а брюки на коленях торчали мешком. Карманы старого пальто были набиты дешевенькими книгами. Из потертого свиной кожи портфеля торчал кончик дирижерской палочки.
Если бы вы увидели его в метро или в одиночестве за обедом у «Шрафтса»[333], где счет он выписывал на своего отца, то по выражению лица вы решили бы, что он пребывает в трауре. Это было не так, если только он не оплакивал авансом своего отца, чьи деньги должен был унаследовать.
Иногда в ожидании обеда – цыпленок в сметане, горячий шоколадный десерт со взбитыми сливками – он вытаскивал из своего портфеля партитуру и, держа палочку в правой руке, начинал дирижировать воображаемыми музыкантами. Делал он это в полном самозабвении и явно без малейшего желания выглядеть подозрительно. Он просто не замечал людей вокруг.
Мать назвала его в честь принца Чарльза Эдварда[334], правда, Чарли все же был еврейским принцем, жил один в однокомнатной квартире в Ист-Виллидже. В том же районе, где на протяжении двух поколений жили его бедные предки. На жалюзи в окнах был многолетний налет сажи, а под ногами всегда хрустел песок. Обстановка в квартире была спартанская: встроенная кухня с пустыми шкафами, если не считать упаковок с курагой и пакетов с леденцами, портативный проигрыватель, две коробки пластинок, он так и не распаковал их, принеся двумя годами ранее из родительского дома. За окном торчала пожарная лестница, выходившая на закопченный дворик, а напротив жили две лесбиянки средних лет, иногда забывающие опустить жалюзи. Чарли смотрел на гомосексуалов с тем осторожным презрением, которое нередко свойственно людям, имеющим проблемы с сексуальностью. Он постоянно пребывал в возбуждении, но ужасно боялся показаться вульгарным. Ведь гарвардское образование имело целью погасить вульгарность, глубоко засевшую в его генах, и хотя он был похотлив, но не желал трахаться так, чтобы сие действо казалось смешным ему самому или соблазняемым девушкам.
"Я не боюсь летать" отзывы
Отзывы читателей о книге "Я не боюсь летать". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Я не боюсь летать" друзьям в соцсетях.