В квартире Ранди собралось семейство – все, кроме моих родителей, которые находились в Японии, но ожидались со дня на день. Несмотря на многочисленные беременности, Ранди продолжала вести себя так, будто она первая женщина в истории, у которой обнаружилась матка. Хлоя томилась в ожидании писем от Абеля, они встречались с ее четырнадцатилетия. У Лалы был понос, и она старалась вовсю, чтобы все слышали и знали подробности прохождения ее очередного приступа, включая цвет и консистенцию говна. Дети ошалели от гостей и внимания и прыгали повсюду, ругая горничную по-арабски, отчего она не реже раза в день собирала вещички и увольнялась. А Пьер в шелковом халате, словно сошедший с автопортрета самовлюбленного Калиля Джебрана, бродил по огромной квартире с мраморным полом и отпускал непристойные шуточки о старой ближневосточной традиции, согласно которой мужчина, женившийся на старшей из сестер, имеет права и на всех остальных. Если он не радовал нас ближневосточными обычаями, то читал переводы своих стихов, похоже, все арабы пишут стихи, вроде тех, что издаются за счет автора:
Моя любовь – пшеничный сноп,
расцветший на заре.
Ее глаза – топазы в небе…
– Беда в том, – заявила я, отхлебывая приторный арабский кофе, – что пшеничный сноп не может расцвести.
– Это поэтическая вольность, – торжественно изрек автор.
– Идем на пляж! – просила я, но все слишком устали и пребывали в полусонном состоянии. Было ясно, мне не удастся вытащить их в Баальбек[380] или на «Кедры»[381]. Дамаск, Каир – об этом можно забыть. Израиль в двух шагах через границу, но лететь туда приходится через Кипр, а вспоминая последний полет, я и думать об этом не могла. Да потом и в Ливан оттуда нелегко вернуться. Так что я вместе со всеми слонялась по квартире Ранди и ждала писем от Чарли, которые приходили редко. Зато получала весточки от прочих клоунов: женатого флорентийца, который просил, чтобы я нашептывала ему грязные словечки, американского профессора, который сообщал, что я изменила его жизнь, одного из клерков в «Американ экспресс», который убедил себя, что я богатая наследница. Но мне нужен только Чарли. А Чарли была нужна Салли. Я пребывала в отчаянии. Половину времени в Бейруте мучилась трипперфобией, обследовала вагину в зеркало и подмывалась в белом мраморном биде Ранди.
Когда прибыли родители с мешками подарков со считающегося загадочным Востока, ситуация еще больше ухудшилась. Первые три дня Ранди была рада их видеть, а потом между ней и Джуд возникла марафонская ссора, где обе стали припоминать события двадцати– или двадцатипятилетней давности. Ранди во всем обвиняла мать: в том, что та слишком редко меняла ей полотенце, потом что слишком часто. Припомнила, как та стала обучать ее музыке слишком рано, из-за чего она слишком поздно смогла заняться лыжами. Они набрасывались друг на дружку как два адвоката разных сторон в суде, подвергая прошлое перекрестному допросу. Я не уставала удивляться – кой черт меня дернул приехать сюда отдыхать? Я жаждала удрать поскорее. Чувствовала себя как шарик для пинг-понга. Я находила мужчин, чтобы бежать от моего семейства, а потом в кругу семьи спасалась от мужчин. Если я была дома, то хотела уехать, а если я уезжала из дома, то мне хотелось поскорее туда вернуться. Как это называется? Экзистенциалистская дилемма? Угнетение женщин? Условие существования человечества? Это было невыносимо тогда, это невыносимо сейчас: я все время пытаюсь выбраться из сети собственного раздвоения. Как только ударяюсь о землю, я хочу подскочить и снова лететь по воздуху. Так что же я делаю? Смеюсь. Правда, от такого смеха больно, но об этом никто не знает, кроме меня.
Мои родители задерживаются всего на неделю, а потом отправляются в Италию проверить фабрику, выпускающую ведерки для льда. К счастью, у них экспортно-импортный бизнес, который позволяет собирать вещички и улетать в любой момент, когда внутрисемейные военные действия переходят в стадию коврового бомбометания. Прилетают они с полными руками подарков и в хороших чувствах, а улетают, когда в действие приводятся говнометы. На весь процесс уходит неделя. Остальную часть года они тоскуют по деточкам, разбросанным по всему свету, и удивляются, почему большинство из них так далеко от дома. В те годы, когда я жила в Германии, а Ранди – в Бейруте, моя мать не переставала изумляться, почему двое из ее выводка предпочли жить, по ее выражению, «на вражеской территории».
«Потому что эта самая территория казалась более гостеприимной, чем дом», – сказала я, завоевав тем самым ее непреходящую неприязнь. Да, замечание мое воистину блядское, признаю, но ведь для самозащиты у меня есть только слова.
Даже после отъезда родителей в квартире было тесно: четыре сестры, Пьер, шесть детей (в 1965-м их было только шесть), нянька-горничная и уборщица.
Жара стояла такая, что мы почти не выходили из дома, где не выключался кондиционер. Я по-прежнему хотела увидеть достопримечательности, но семейная летаргия оказалась заразной. Каждый день думала – завтра отправлюсь в Каир, но ехать в Каир одной мне было страшно, а ни Лала, ни Хлоя составить мне компанию не желали.
Такая угнетающая обстановка царила в доме еще одну неделю. Один раз мы съездили на пляж. Берег там скалистый, и Пьер впал в лирическое настроение – в поэтических тонах распространялся о синем Средиземном море; меня в конечном счете чуть не вырвало. Он постоянно читал нам лекции о прекрасной жизни в Бейруте и о том, как ему удалось уйти от «американской коммерциализации».
На берегу он представил нас одному из своих приятелей, сказав, что мы – «его четыре жены», и мне стало так противно, что я была готова прямо отсюда отправиться домой. Но где мой дом? С семьей? С Пией? С Чарли? С Брайаном? В одиночестве?
Наша семейная летаргия, казалось, не имеет никакой цели, но вообще-то в ней имелась некоторая содержательная составляющая. Мы поднимались в час, слушали вопли детей, играли с ними, съедали плотный бранч из тропических фруктов, йогурта, яиц, сыров и арабского кофе, читали парижскую «Геральд трибьюн», вернее ту полосу, что не вырезал цензор. Любое упоминание Израиля или евреев запрещалось, как и фильмы с участием этих двух именитых израильтян – Сэмми Дэвиса-младшего[382] и Элизабет Тейлор. Потом начинали обсуждать планы на сегодня. В этом мы были не менее едины, чем арабы, собирающиеся сокрушить Израиль. В любой ситуации можно не сомневаться, у всех разные предпочтения. Хлоя предлагала пляж, Пьер – Библос[383], Лала – Баальбек, старшие мальчики – археологический музей, детишки поменьше – парк аттракционов, а Ранди накладывала вето на все предложения. Когда страсти разгорались в полную силу, идти куда-либо становилось поздно, а потому мы либо ужинали, либо смотрели по телевизору «Бонанзу»[384] с арабскими и французскими субтитрами, закрывавшими почти весь экран, или отправлялись в какой-нибудь грязный кинотеатрик на рю-Гамра.
Случалось, наши дебаты прерывались появлением матери и тетушек Пьера – трех древних старушек в черном с гигантскими грудями и пушистыми усами, которых невозможно было отличить друг от дружки – так они были похожи. Из них вполне могла бы получиться отличная вокальная группа, только они знали одну-единственную песню: «Как вам нравится Ливан? Ливан лучше, чем Нью-Йорк?» Они исполняли эту песню снова и снова, чтобы наверняка запомнились слова. Нет, они были очень милые старушки, вот только говорить с ними ох как непросто. Стоило им прийти, появлялась горничная Луиза с кофе, Пьер неожиданно вспоминал о деловой встрече, а Ранди, ссылаясь на деликатное состояние, отправлялась в спальню прикорнуть. Лала, Хлоя и я оставались мучиться в этой компании, пытаясь внести разнообразие в бесконечный рефрен: «Да: Ливан лучше Нью-Йорка».
Не знаю, в чем тут дело – в жаре, во влажности, в окружении, эффекте присутствия «на вражеской территории» или тоске по Чарли, но у меня пропала всякая воля вставать и что-то делать. Сложилось ощущение, что меня переместили в страну лотофагов[385] и я умру в Бейруте от обычного безделья. Один день переходил в другой, погода стояла угнетающая, и, казалось, не было никакого смысла бороться с желанием сидеть, ничего не делая, препираться с сестрами, думать о поселившемся во мне триппере и смотреть телевизор. В конечном счете понадобился кризис, чтобы заставить нас действовать.
Кризис, следует признать, не ахти какой, но для нас любой кризис был хорош. Начался он просто. В один прекрасный день шестилетний Роджер сказал Луизе: «Ибн шармута». В приблизительном переводе фраза означает «твоя мать шлюха», или, по очевидной логике, «ты незаконнорожденная», на Ближнем Востоке это самое страшное оскорбление.
Луиза пыталась искупать Роджера, а тот истошно вопил. Пьер тем временем спорил с Ранди, говоря, что только сумасшедшие американцы выдумали, будто мыться нужно каждый день, сие неестественно (любимое его словечко) и приводит к высыханию замечательных кожных масел.
Ранди орала в ответ: «Не желаю, чтобы мой сын вонял, как его выдающийся папочка, и не дурачь меня своими грязными привычками».
– Какие еще грязные привычки ты имеешь в виду?
– Ах, ты хочешь знать, что я имею в виду? Пожалуйста. Мне прекрасно известно: когда я тебе говорю, что не лягу с тобой в постель, пока ты не примешь душ, ты отправляешься в ванную и просто сидишь там, черт тебя дери, на унитазе, покуривая сигаретку, – бросила она со злостью, спровоцировав настоящий скандал.
Роджер, конечно, понял, о чем идет спор, и наотрез отказался идти в ванную, пока дело не будет решено и вердикт не вынесен. Луиза настаивала на своем, и Роджер, разозлившись, швырнул в нее мокрое полотенце и прокричал: «Ибн шармута!»
Луиза, конечно, расплакалась. Потом сказала, что уходит, и пошла в комнату собирать вещи. Пьер вошел в образ французской кинозвезды и попытался уговорить ее остаться. Но без толку. На этот раз она была тверда, как алмаз. Пьер тут же выместил свой гнев на Роджере, что на самом деле было несправедливо, поскольку Роджер постоянно слышит, как Пьер кричит: «Ибн шармута», – как только они выезжают куда-то на машине. В Бейруте не существует правил дорожного движения, зато есть много брани. И потом, Пьер считает, что это здорово и смешно, если дети ругаются по-арабски. Естественно, день пошел наперекосяк – все кричали или плакали, и на полу образовались лужи; мы снова не поехали ни на экскурсию, ни на пляж. Однако после этого происшествия у нас появилось дело – требовалось отвезти Луизу назад в ее деревню в горах («родовая деревня» Пьера, как он ее называл) и найти еще более наивную девушку с гор вместо Луизы.
На следующее утро мы посвятили несколько обязательных часов крикам, а потом набились в машину и направились вдоль морского берега в горы. Остановились в Библосе, повосторгались замком крестоносцев, вяло поразмышляли про финикийцев, египтян, ассирийцев, греков, римлян, арабов, крестоносцев и турок, поели в ближайшем ресторане даров моря, а потом продолжили путь в обожженные солнцем горы вдоль дороги, которая казалась еще одной археологической находкой и таковой воспринималась нашими задницами.
Каркаби, хваленая «родовая деревня» Пьера – такой маленький городок, что через него можно пройти и не заметить. Электричество сюда провели только в 63-м году, и электрическая мачта – самое высокое сооружение в городе. А еще достопримечательность, которую спешат показать вам местные жители.
Когда мы приехали на центральную площадь, где тощий осел таскал кругами камень, переводя на муку пшеницу, жители с любопытством кинулись к машине, чтобы увидеть нас, и вообще проявляли невыносимую угодливость. По Пьеру было видно, как ему приятно. Это была его машина, и, вероятно, он хотел, чтобы все думали, что мы его четыре жены. Тем более невыносимо, когда вспоминаешь, что здесь как минимум двоюродная родня Пьера, все они неграмотны и разгуливают босыми… Большое дело – произвести на них впечатление!
Пьер, проезжая по площади, сбросил скорость своего нелепого танка до черепашьей, чтобы бедняги, у которых шеи крутились, словно резиновые, хорошенько рассмотрели чудо автомобилестроения. Потом он остановился перед «родовым домом» – белой саманной хибаркой, на крыше которой рос виноград; ни стекол, ни сеток в маленьких квадратных окнах не было, только чугунные решетки, сквозь них свободно пролетали туда-сюда мухи, но туда – неизбежно больше, чем оттуда.
Наш приезд вызвал среди жителей бурю активности. Мать и тетушки Пьера начали готовить табули[386] и хумус[387] с уксусом, а отец Пьера, которому под восемьдесят и который весь день пьет арак[388], пошел настрелять птиц на ужин и чуть не пристрелил себя. А тем временем английский дядюшка Пьера Гэвин – деклассированный кокни, женившийся в 1923 году на тетушке Франсуазе (и с тех пор жил в Каркаби, сожалея о содеянном), – достал кролика, застреленного утром, и принялся свежевать его.
В доме было, кажется, всего четыре комнаты. Стены выбелены, а над всеми кроватями висели распятия (семья Пьера – католики-марониты) и зацелованные картинки с изображением различных святых, возносящихся на небеса по глянцевой журнальной бумаге. Были тут и многочисленные потертые журнальные фотографии английского королевского семейства, потом был Сам Иисус в тоге, Его лицо под нимбом, оставленным жирными губами, различалось с трудом.
"Я не боюсь летать" отзывы
Отзывы читателей о книге "Я не боюсь летать". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Я не боюсь летать" друзьям в соцсетях.