– Дерьмо собачье. Просто у меня более высокие требования к тому, что я хочу, чем у тебя. Я тебя вижу насквозь. И соглашаюсь с тобой в том, что касается спонтанности и экзистенциализма… но тут нет никакой спонтанности, одно отчаяние. Ты сказал это обо мне в первый день, когда мы трахались, а теперь я возвращаю твои слова. Только отчаяние и депрессия, маскирующиеся под свободу. Даже удовольствия не доставляет. Смешно. Даже наше путешествие смешно.

– Ты никогда ничему не даешь ни одного шанса, – резюмировал Адриан.


Спустя какое-то время мы поплавали в пруду, а потом повалялись на солнышке. Адриан вытянулся на траве и, прищурясь, смотрел на солнце. Я лежала, положив голову ему на грудь и вдыхала теплый запах его кожи. Внезапно солнце закрыла тучка и начал накрапывать дождик. Мы не двинулись с места. Дождевая тучка уходила, оставив на нас крупные капли. Я чувствовала, как они испаряются, когда выглянуло солнце и снова принялось обжигать кожу. Нечто длинноногое прошествовало по плечу Адриана, а потом – его волосам. Я резко выпрямилась.

– Что случилось?

– Отвратительный жук.

– Где?

– У тебя на плече.

Он скосил глаза и ухватил жука за ногу, приподнял, глядя, как тот молотит воздух лапками, словно плывет.

– Не убивай его, – взмолилась я.

– Мне показалось, он тебя напугал.

– Напугал, но я не хочу видеть, как ты его убиваешь. – Я подалась назад.

– А если так? – сказал он и оторвал у жука одну ногу.

– О, боже… не надо! Я ненавижу, когда люди делают это.

Адриан продолжил отрывать ноги у жука, как лепестки у ромашки.

– Любит, не любит… – приговаривал он.

– Я это ненавижу, – сказала я. – Пожалуйста, не надо.

– Я думал, ты ненавидишь жуков.

– Мне не нравится, когда они ползают по мне, но и когда их убивают, мне тоже невыносимо. Меня тошнит, когда я вижу, как ты его калечишь. Не могу на это смотреть.

Я вскочила и побежала к озерцу.

– Я тебя не понимаю! – прокричал мне вслед Адриан. – Почему ты так чертовски чувствительна?

Я нырнула в воду.


Мы заговорили снова только после ланча.

– Ты все испортила, – зло бросил Адриан, – своими самоедством, беспокойством и сверхчувственностью.

– Отлично. Тогда подбрось меня до Парижа, и я оттуда полечу домой.

– С удовольствием.

– Я могла бы заранее сказать, что ты устанешь от меня, если я проявлю хоть какие-то человеческие чувства. Я не представляю, какая покорная женщина тебе нужна?

– Не будь дурочкой. Я просто хочу, чтобы ты выросла.

– Так, как хочется тебе.

– Так, как хочется нам обоим.

– Ишь, какой ты демократичный, – саркастически сказала я.

Мы стали укладывать вещи в машину, собрали десять колышков и все остальное. Это заняло минут двадцать, и мы за все время не обменялись ни словом. Наконец сели в машину.

– Я полагаю, для тебя не имеет никакого значения, что ты был мне настолько небезразличен, что ради тебя я пустила коту под хвост всю мою жизнь.

– Ты поступила так не ради меня, – сказал он. – Я послужил только поводом.

– Я бы никогда на это не пошла, если бы не питала к тебе сильные чувства. – И тут с дрожью, которая прошла по всему телу, я вспомнила, как томилась по нему в Вене. Слабость в коленях. Пустота в животе. Учащенное сердцебиение. Перехваченное дыхание. Все, что он разбудил во мне и что заставило меня поехать с ним. Я томилась по тому, каким он был, когда впервые увидела его. Нынешнее его состояние меня разочаровывало.

– Человек под кроватью может никогда не превратиться в человека на кровати, – сказала я. – Они взаимно исключают друг друга. Как только мужчина вылезает из-под кровати, он перестает быть мужчиной, к которому ты вожделеешь.

– Что ты несешь?

– Теория молниеносной случки, – сказала я и объяснила ему, как могла, ее суть.

– Ты хочешь сказать, я тебя разочаровал? – спросил он, обнимая меня и притягивая к себе, пока моя голова не оказалась у него на коленях. Я ощутила едкий аммиачный запах его грязных брюк.

– Выйдем из машины, – предложила я.

Мы подошли к дереву и сели под ним. Я легла, положив голову ему на колени, потом автоматически моя рука устремилась к ширинке брюк. Я полурасстегнула молнию и нащупала его дряблый пенис.

– Он маленький, – отметила я.

Я посмотрела в золотисто-зеленые глаза Адриана, на светлые волосы над его лбом, смешливые морщинки в уголках рта, загорелые щеки. Он все еще казался мне красивым. Я вожделела к нему желанием, которое было тем более мучительным, учитывая ностальгические чувства. Мы долго целовались. Его язык совершал головокружительные виражи у меня во рту. Но сколько бы мы ни целовались, член его оставался мягким. Адриан смеялся солнечным смехом. Смеялась и я, зная – он всегда будет привлекать меня. Я знала, что никогда по-настоящему не завладею им, что отчасти и делало его таким прекрасным. Я буду писать о нем, говорить о нем, буду вспоминать его, но принадлежать мне он не будет никогда. Недостижимый мужчина.

Мы подъехали к Парижу. Я объясняла, что спешу домой, но Адриан пытался убедить меня остаться. Теперь он боялся потерять мою привязанность. Он чувствовал, что я отдаляюсь. Догадывался, что я уже делаю заметки о нем в своем блокноте – заметки для будущего. Чем ближе мы подъезжали к Парижу, тем чаще попадались граффити под мостами на шоссе. Одна из них гласила:

FEMMES! LIBERONS-NOUS![406]

16

Соблазненная и покинутая

Возможность голосовать, думала я, ничего не значит для женщин. Нам следует вооружаться.

Эдна О’Брайан

[407], [408]

Снова Париж. Мы приехали, покрытые дорожной грязью. Два мигранта, сошедшие со страниц Джона Стейнбека, два покрытых пылью водевильных персонажа Колетт. Теоретически мочиться у дороги весьма в духе Руссо, но на практике в паху у тебя после этого липко. А если ты еще и женщина, то нередко мочишься себе на туфли. И вот мы приезжаем в Париж липкие, пыльные и немного обоссанные. Мы снова влюблены друг в друга – вторая стадия любви, которая состоит из ностальгии по первой. Вторая стадия, которая наступает, когда ты отчаянно чувствуешь, что любовь проходит и невыносима мысль о еще одной потере.

Адриан гладит мои колени.

– Ну, ты как, любимая?

– Отлично, любимый.

Мы больше не отличаем настоящее от притворного. Мы – одно со своим лицедейством. Я полна решимости найти Беннета и попытаться еще раз, если он примет меня. Но понятия не имею, где он. Решилась попытаться позвонить ему, предполагая, что он вернулся в Нью-Йорк. Он ненавидит шляться по Европе, почти как я.

В Гар-дю-Нор нахожу телефон и пытаюсь дозвониться через оператора. Но я забыла все французские слова, что знала когда-то, а английский оператора оставляет желать лучшего. После нелепого диалога, множества ошибок, гудков и попаданий не туда меня соединяют с моим домашним номером.

Оператор просит «ле доктёр Винг», и я издалека, словно через всю толщу Атлантики, слышу голос девушки, которая сняла в поднаем нашу квартиру на лето.

– Его здесь нет. Он в Вене.

– Madame, le Docteur est à Vienne, – повторяет за ней оператор.

– Ce n’est pas possible! – кричу я, но этим мои знания французского исчерпываются. Оператор начинает что-то говорить мне, но я становлюсь еще более косноязычной. Много лет назад, когда была студенткой, я путешествовала по Франции и могла говорить на этом языке. Теперь я и по-английски говорю с трудом.

– Он должен быть там! – кричу я. Где он еще, если не дома? И что я буду делать со своей жизнью без него, черт побери?!

Я быстро перевожу разговор на старинного приятеля Беннета, Боба, которому мы на лето оставили нашу машину. Беннет наверняка в первую очередь связался бы с ним. Как это ни удивительно, Боб оказывается дома.

– Боб… это я – Айседора. Я в Париже. Скажи, Беннет там?

Слышу ослабленный расстоянием голос Боба.

– Я думал, он с тобой.

Потом тишина. Нас разъединили. Только тишина не абсолютно глухая. Я слышу звук океана – или только воображаю? Чувствую, как капелька пота стекает между грудей. Внезапно снова всплывает голос Боба.

– Что случилось? Вы что…

Тут какие-то помехи, потом тишина. Я представляю себе гигантскую рыбу, которая вгрызается в атлантический кабель. Каждый раз, когда рыба сжимает челюсти, голос Боба пропадает.

– Боб!

– Я тебя не слышу. Я спросил: вы что – поссорились?

– Да. Это долго объяснять. Это ужасно. Это все моя…

– Что? Я тебя не слышу… Где Беннет?

– Я тебе поэтому и звоню.

– Что-что? Я не расслышал.

– Черт. Я тебя тоже не слышу… Слушай, если он позвонит, скажи, что я его люблю.

– Что?

– Скажи ему, я его ищу.

– Что? Я тебя не слышу.

– Скажи ему, он мне нужен.

– Что? Ты можешь это повторить?

– Это невозможно.

– Я тебя не слышу.

– Просто скажи ему, что я его люблю.

– Что? Связь просто ужас…

Теперь нас окончательно разъединяют. Раздается голос оператора, радующий меня известием, что я должна 129 франков и 34 сантима.

– Но я ничего не слышала.

Оператор все равно утверждает, что я должна заплатить. Я иду к кассиру, достаю бумажник и обнаруживаю, что у меня нет франков – ни старых, ни новых[409]. Ах, эта морока – менять деньги, ругаться с кассиром, но в конечном счете я расплачиваюсь. Протестовать дальше – себе дороже.

Начинаю теребить франки словно в отместку. Я готова заплатить сколько угодно, лишь бы поскорее попасть домой и в спокойной остановке восстановить в памяти все произошедшее. Вот это-то мне нравится больше всего. Зачем обманывать себя? Я не экзистенциалистка. Для меня все обретает черты реальности только в переложении на бумагу – переиначивая и приукрашивая случившееся в процессе работы. Я всегда жду, чтобы то или иное событие закончилось, чтобы приехать домой и предать его бумаге.

– Что случилось? – спрашивает Адриан, появляясь из мужского туалета.

– Наверняка знаю только одно – в Нью-Йорке его нет.

– Может, он в Лондоне.

– Ну да, может, и в Лондоне. – Сердце мое бьется сильнее при мысли о том, что я увижу его снова.

– Может, поедем в Лондон вместе, – предлагаю я. – И расстанемся хорошими друзьями.

– Нет, я думаю, ты должна разобраться с этим сама, – говорит Адриан Моралист.

Я не нахожу ничего предосудительного в его предложении. В некотором роде он прав. Я сама ввязалась в историю, почему же должна рассчитывать на него, выпутываясь из нее?

– Давай-ка пойдем выпьем и поговорим. – Я тяну время, чтобы все обдумать.

– Хорошо.

Мы садимся в «триумф», я раскладываю на коленях карту Парижа. Солнце озаряет город, словно в киноверсии нашей истории. Направляю Адриана в сторону Буль-Миш[410], довольная тем, что помню дорогу, достопримечательности, повороты. Постепенно мой французский возвращается.

– Il pleure dans mon coeur / comme il pleut sur la ville![411] – кричу я, довольная тем, что смогла запомнить две строки единственного стихотворения, которое я сумела выучить за все годы уроков французского. Внезапно для этого нет никаких иных причин, кроме зрелища Парижа, – я взлетаю выше воздушного змея. «Она родилась с адреналином в крови», – говорила мать обо мне. Так оно и есть: если я не впадала в жуткую депрессию, то меня переполняла энергия, я сыпала остротами и смеялась.

– Что ты имеешь в виду – «il pleut», – говорит Адриан. – Я такого солнечного дня несколько недель не видел.

Но мой смех заразительно действует на него; еще не успев доехать до кафе, мы оба погружаемся в эйфорическое состояние. Паркуемся на рю-де-Эколь и оставляем все вещи в машине. Я останавливаюсь на секунду в сомнении: запереть машину можно лишь условно – у нее брезентовая съемная крыша – но в конечном счете меня ведь не волнует стабильность и собственность. Свобода – лишь иное слово для «нечего терять»[412] – так?

Мы направились в кафе на площадь Сен-Мишель, болтая о том, как здорово снова оказаться в Париже, как Париж никогда не меняется, как кафе остаются на тех же местах, где и раньше, и улицы остаются там же, и Париж всегда на своем месте.

По два пива на каждого, и мы начинаем демонстративно целоваться на глазах у всех. Кто нас видел, мог подумать, что, когда наедине, мы остаемся самой влюбленной парой в мире.

– Суперэго растворяется в алкоголе, – говорит Адриан, снова становясь тем самоуверенным волокитой, каким был в Вене.

– Мое суперэго растворяется в Европе, – говорю я, и мы оба слишком громко смеемся. – Давай никогда не возвращаться домой, – говорю я. – Давай останемся здесь навсегда, и каждый день будем пьянствовать.

– Виноград – вот единственный истинный экзистенциалист, – отвечает Адриан, обнимая меня.

– Или хмель.

– Хмель, – повторяет он, делая еще один глоток.