А толпа учеников и учителей беснуется в радостном, злобном порыве наказать вора.  Чистыми, нежными колокольчиками трезвонят голоса малышей, басят парни, визжат девицы, что-то назидательно и возмущённо выговаривают учителя.

- Лишить Вахрушкину еды на неделю, нет, лучше на две! – выкрикивает Ленуся.

- Да навалять ей, как следует, чтобы кровью сала, и всё, - орёт Лапшов.

- Просто объявим бойкот, - скрипит Макака.

- Дежурство по палате на два месяца! – Краснуха оригинальностью и на сей раз, не отличается.

С горечью осознаю, что мне никто не поможет. Каждый сейчас опьянен чувством превосходства, каждому хочется ощутить себя и героем, и палачом в одном лице,  сильным, грозным, наводящим ужас. Кто-то глуп, кто-то одинок, кто-то некрасив, кто-то труслив, но все они здесь и сейчас, глядя на  бессильную жертву, считают себя лучше, счастливее, чище меня. Туповатые двоечники, серые мышки, нервные ногтегрызы и ночные зассыхи, грязнули и неряхи – все, над кем смеялись, кого дразнили, кого презирали мгновенно возвысились в собственных глазах. И пусть завтра всё вернётся на круги своя, но в их жизни был тот волшебный, удивительный миг наполненный головокружительным чувством превосходства.  А может, им было радостно оттого, что профилактика откладывается на следующий день?

Меня заперли в чулане  среди огромных, грозящих погрести под собой тюков. Тьма,  духота, и пыль. липнущая к рукам и лицу.  Отчаянно не хватало кислорода. И я, сидя на одном из тюков, жадно глотала ртом густую, застоявшуюся тьму. Время тянулось, периодически раздавалась трель звонка, то зовущего на урок, то оповещающего о перемене. Спустя несколько часов, к двери моего узилища подошла Надюха.

- Помнишь, Рейтуза, - прошепелявила она. – Я тебя предупреждала, что месть- блюдо, которое едят холодным.

Захотелось ей ответить чем-то хлёстким, насмешливым и обидным, но  ни голова, ни голос мне не подчинялись. Да я и будучи здоровой, никогда не могла быстро придумать достойного ответа. Он, этот ответ приходил потом, навязчиво вклиниваясь в мысли, висел гирей на языке невысказанный и от того, более ненужный. 

В животе бурлило, пищевод и желудок пылали от едкого, колючего огня изжоги, а ротовую полость заполнял кислый привкус чего-то гадкого. Запахи пищи проникали  в мой чулан, и я стискивала зубы, чтобы не скулить от голода.  Ещё большего унижения я для себя не желала.

Топот ног, спешащих в столовую, возбуждённые разговоры, одуряющий, умопомрачительный запах картофеля. Он, должно быть, горячий, исходит паром, а к нему прилагается половинка малосольного огурца, пупырчатого, пахнущего укропом, свежестью и лавровым листом.  Огурчик хрустит на зубах, брызгает солёным пряным соком. Ох. Больше не могу! Жрать! Хочу жрать! 

Лежу на пыльных досках, нюхаю вкусные запахи, прильнув к щели между дверью и полом, жду. Надеюсь, на то, что меня всё же покормят, вопреки угрозам директрисы. Кишечник болезненно сжимается, огонь пожирает изнутри, его колкие языки пляшут в диком, неистовом, злорадном танце.

Щель темнеет. В нос бьёт огуречный аромат. Не веря протягиваю руку, дотрагиваюсь до бумажного свёртка. Хватаю его и жадно разворачиваю. В темноте, на ощупь узнаю кусок хлеба, пористого, мягкого и вожделенную половинку огурца, а ещё записку.

- Держись, - гласили выбитые на обрывке ватмана точки. – Попробую помочь. Думаю, среди всех этих уродов найдётся хоть один человек. Соня.

Глава 7

- Пожалуйста, ещё немножечко, - мысленно прошу я. Кого? Себя? Высшие силы?

Огромная деревянная лопата неподъёмна, жёлтый снег в свете фонаря кажется похожим на масло.  Силы покидают меня с каждой секундой, а работа так и не сделана, потому, что это - вовсе не работа, а наказание, бессмысленная деятельность. В мути перед глазами прыгают чёрные шарики, скачут, лопаются, распадаются на множество мелких юрких мушек. По спине течёт пот, но мне вовсе не жарко. Пот холодный, противный, липкий, какой и бывает во время болезни.

Я не чувствую рук, но хорошо чувствую тяжесть снега на лопате. Загребаю хрусткую массу, поднимаю, напрягшись всем телом, и бросаю в сторону. В позвоночном столбе взрываются горячие болезненные вулканчики, в голове шумит, лёгкие разрывает от скребущего множеством когтей морозного воздуха. Желаю упасть, прямо  на этот ломкий, холодный наст, провалиться и погрузиться во тьму, чтобы не чувствовать боли и слабости, не слышать гула в ушах.

- Больше, больше набирай! – грохочет трактор. – Халтуришь, воровка!

- Давай-давай, работай, раб, солнце ещё высоко! – сигналят разноцветные легковушки.

- Всю ночь будешь чистить, - лязгает грузовик.

- Откуда столько машин? – вяло шевелится в угасающем сознании. – И разве машины могут говорить?

Смех, улюлюканье, летящие в спину и за шиворот колючие снежки.

Здание интерната смотрит сурово, грозясь раздавить. Его глаза- окна полны ярости и тупой злобы.

А машины, где они? Почему я их не вижу,  только слышу?

Кирпичная громада качается влево, потом - вправо, и медленно надвигается на меня.  Она хочет раздавить, вмять в снежную кашу, раздробить мои кости. Кричу, но из горла вырывается лишь жалкий хрип, а холодный воздух останавливает дыхание.

- Чего стоишь, рот раззявила! – уже в чернильной темноте слышу я голос грузовика. Да нет же, это не грузовик, это- Краснуха. Ну да хрен с ней!

Чернильное пятно вбирает меня в себя, охватывает, и я сдаюсь и отключаюсь.

Сознание возвращается резко, от гадкого запаха гнили и липкого влажного холода охватывающего всё тело. Надо мной  чёрное неба, из школьных окон льётся тусклый желтоватый масленый свет. Внутренности сжимаются в болезненном спазме. Дух гниющих отходов, использованной туалетной бумаги и прочего мусора с каждой секундой невыносимее. Хватаюсь за ржавые края бака, пальцы сводит  и ломает. Пытаюсь выбраться, но в голову летит снежок. Вновь исчезаю за стенками бака.

- Пли! – вопит Лапшов, и комки снега, мелкие камешки и ещё какая-то пакость летит в меня.

Наклоняюсь ещё ниже, защищая лицо, утыкаюсь в зловонную жижу, натужно кашляю. Из недр моего организма вырывается кислый фонтан съеденного и выпитого за день.

- Она там блюёт! – радостно визжит Надюха. – Бей воровку!

И вновь вой, ржание, улюлюканье, матерки.

- Будешь всю ночь там сидеть! – хрюкает Кукайкин.

- Больно ты добрый. Яруха, - кокетливо ухмыляется Ленуся. – Весь учебный год.

- А давайте её снегом закидаем, чтобы не выбралась, - подкидывает идею чей-то звонкий тоненький голосок.

Его поддержали согласным гоготом.

Вою от страха и отчаяния, подтягиваюсь на ослабших руках, в очередной попытке выбраться. И плевать на снежки и камни. Прочь, прочь, прочь! Тело не слушается, оно неповоротливое, неуклюжее, чужое.

Холодная белая лавина колючей снежной массы обрушивается на меня. Захлёбываюсь, бессильно барахтаюсь под аккомпанемент звериного  визга и завывания.

- Идиоты! – чей-то знакомый голос, словно острым кинжалом взрезает плотный клубок вытья, ржания и злорадного поскуливания.

- Не мешай прикалываться, отвали, Рыжуха, - с торопливой небрежностью отвечает кто-то.

Соня, это же Соня. Она пришла спасти меня! Но лавина вновь обрушивается, и я вновь перестаю мыслить. Мне холодно, страшно, я, уже осознавая тщетность своих попыток, молочу руками и ногами, лишь бы не остаться на дне, лишь бы находиться на поверхности.

- Я вам поприкалываюсь сейчас! – грозно, словно старое дерево скрипит вахтёр дядя Толя. – А ну пошли вон, стервецы.

- Да кто ты такой? Ты, дядя, ничего не попутал?- выступил Лапшов, но тут же завизжал.

- Ухо оторвать?- вкрадчиво спросил дядя Толя. – У тебя, сопляк, ещё молоко на губах не обсохло, чтобы так с полковником, пусть и в отставке разговаривать. И запомни, я- не баба, твоей шпаны не боюсь. Так что пошёл вон, сосунок!

Мерно тикали настенные часы. Пахло табаком, газетами и мокрой от талого снега одеждой.

- Пей чай, деточка, - говорил старик, пододвигая мне тарелку с печеньем. – Вовремя твоя подружка меня предупредила, а не то похоронили бы тебя эти уроды заживо в том баке.

Дрожь не отпускала. Из коморки дяди Толи выходить было страшно. Казалось, что только здесь, в этой комнатушке с жёлтыми стенами и маленьким оконцем безопасно. А за дверью  - унижения, ужас и смерть. Но ведь не сидеть же мне тут вечно? Нужно будет выйти, появиться в палате… Вот, только как это сделать. От одной  мысли, что я вновь встречусь с Надюхой и Ленусей, телом овладевала слабость, а в животе скручивался тугой комок страха, парализующего, отупляющего.

- Дядь Толь, - заговорила Соня, шумно отпив из своей кружки. – Дайте Алёнке домой позвонить. Мы быстро, честное слово, дядь Толь.

Вечно угрюмый Анатолий Иванович охранял телефон так, как, наверное, дракон не охраняет сокровища. В его дежурство о том, чтобы воспользоваться телефоном не могло быть и речи. 

- Только для скорой, милиции и пожарников, - рявкал он, если кто-то осмеливался обратиться к нему с просьбой.

По тому о звонке домой я даже и не помышляла, решив отложить его до следующего дня.

- Звоните, девчата, - добродушно разрешил он и уткнулся в газету.

Код города, длинные гудки. Туповатая тётка сидящая  на коммутаторе, утомительные объяснения с кем меня нужно соединить, заставляли моё сердце неистово, тревожно биться и высасывали и без того немногочисленные силы. Наконец, меня соединили с соседкой тётей Зиной. Тёткой она была вредной и сварливой, но весьма полезной, так как только она во всём подъезде имела телефон.

- Кого?- истерично взвизгнула она, когда я обратилась к ней со своей просьбой. – Таню Вахрушкину? У меня по-твоему тут переговорный пункт? Ты на время глядела вообще? Мне что одеваться сейчас и к ней топать?  Да с какой радости мне это делать? У меня других забот нет? Ничего, завтра поговорите, если я буду в хорошем настроении. Приятных снов.

Отчаяние и бессильная злоба накатили, сжали в крепких тисках, лишили дара речи. Сейчас, вот сейчас она бросит трубку.

Трубку выхватили. Дядя Толя сжав в пальцах красный кусок пластика крякнул и гаркнул так, что звякнули ложки в гранённых стаканах:

- Говорит полковник милиции, немедленно позовите Вахрушкину Татьяну к аппарату!

Слово «аппарат» прозвучало довольно страшно и внушительно, будто раскат грома. Мы с Соней не сговариваясь прыснули.  Всё-таки весёлый дед Анатолий Иванович.

- Сейчас-сейчас, - затараторила подобострастно тётя Зоя. – Минуточку подождите, мне на этаж ниже спуститься надо.

Потянулись секунды ожидания. Трубка молча лежала на  поцарапанной столешнице, полковник шелестел газетой.

Тик-тик, тик-тик, тик-тик часы равнодушно шептали о чём-то своём. За дверью вахтёрской  кричало, смеялось, переговаривалось.

- Если не смогут за тобой приехать,  - тихо проговорила Соня. – Пусть твои родители отправят заказным письмом расписку в том, что разрешают тебе пожить у меня.

Благодарность горячим, смягчающим бальзамом растеклась по душе. 

- Спасибо, - прохрипела я, до конца не веря в то, что Соня предложила мне настоящую помощь, не банальные слова поддержки, не дельный совет, а спасительное пристанище. А ведь вполне могла этого и не делать.

- Я слушаю, - раздался в трубке встревоженный голос матери.

- Мам, это я.

- Алёна? Какой ещё полковник? Что происходит?- с каждым словом голос повышался на октаву, и к концу фразы и вовсе превратился в писк.

- Мам, я потом тебе всё объясню. Приезжай срочно!

Я говорила быстро, сглатывая окончания слов, не позволяя серому туману вины  разрастись, пытаясь сказать всё сразу, пока мама не перебила, пока не оборвалась связь.

- Почему ты говоришь со мной таким тоном?  - в голосе матери зазвенело. Плохой признак. – Какой ещё полковник? И почему я должна приехать? Неужели так сложно всё нормально рассказать?

- Слишком долго рассказывать! – закричала я в трубку. – Приезжай!

- Я же объяснила тебе в письме, что у нас нет денег. На чём я за тобой приеду? Пешком побегу? Ты - эгоистка. Господи, кого мы с папой вырастили?! Ты совсем не щадишь мои чувства? Ты хоть представляешь, что я пережила, когда Зоя сказала мне про полковника милиции? И что за тон, Алёна? Я - твоя мать, я тебя родила, вырастила, я моталась с тобой по больницам. Мы с папой все деньги тратили на твоё лечение. Да мы умирать с голоду будем, а тебе последний кусок оставим, и неужели не заслужили уважительного отношения?

Слова матери сыпались из дырочек трубки мелкими острыми стекляшками, звенели и падали ударяясь, отскакивая. Много-много бесполезных, пустых слов. Она не желала слушать. Ей хотелось говорить, о себе, о своих бедных, несчастных чувствах, которые я обязана щадить, о своей жертве.