Я думаю о Лауре. Я так и не собрался с духом позвонить ей, может быть, сидя рядом… но чтобы по телефону… нет, не могу. Я думаю о том, как она была счастлива… и думаю, как я все это ей скажу… думаю, когда я ей это скажу… Я думаю о малышке Лауре, я вижу, как она двигается, как разговаривает, как играет на пианино, и внезапно понимаю, до чего она похожа на Франческо, с добавлением прелести Элизы. И я снова думаю о Франческо, и мне представляется неправдоподобным, что его больше нет. Меня приводит в ярость мысль, что я совсем потерял его из виду в эти последние пятнадцать месяцев его жизни. Что он делал?

С кем разговаривал? Испугался ли в те последние секунды, когда понял, что спасения нет? О чем подумал? Кому посвятил свою последнюю мысль? И какой теперь будет моя жизнь без него?

Я сжимаю в руках пластиковый пакет с его личными вещами, так назвал их тот тип из посольства: личные вещи. Все, что осталось мне от Франческо, — это его личные вещи. Их немного: паспорт, браслет из черных кораллов, которого я прежде у него не видел, бумажник и две книги: сборник стихов Йейтса по-английски и томик Кьеркегора «Понятие страха».

В бумажнике сложенная несколько раз страничка из тетради с надписью «для Лауры». Это письмо Франческо, я не стану его читать, как бы мне ни хотелось. Прочтет та, кому оно адресовано. Лаура.

Между страниц одной книги — фотография, сделанная поляроидом: Франческо и незнакомец, абсолютно черный. Они стоят, прислонившись к дверце дряхлого пыльного грузовика. Судя по дате на обороте снимка, он сделан десять дней назад. На нем Франческо выглядит спокойным, улыбается, он в голубой майке и шортах цвета хаки, неожиданно мускулистые ноги, должно быть, ему пришлось много ходить. У него длинные волосы и густая длинная борода. Я никогда не видел его с бородой. Несколько лет назад он отпустил усы, но через месяц сбрил, потому что, как говорил, с ними он похож на мышь. С чуть поседевшей бородой и аскетическими чертами лица он походил на какого-то из греческих философов, которых так любил. И тут же перед глазами видение: его обгоревшее тело. Мне никак не удается избавиться от этого видения. Перед глазами все время его татуировка на плече, которую предательски пощадил огонь. Франческо сделал татуировку, будучи в Африке, больше двадцати лет назад.

Я отлично помню тот день, когда впервые увидел ее: шесть утра, мы оба в ванной. Я брился перед тем, как идти в офис, а он только что вернулся с очередной ночной гулянки и раздевался, чтобы принять душ.

— Что это у тебя на плече? Никак сделал татуировку?

— Ты что, шутишь? Я и татуировка? Подумать только! Я понятия не имею, как это случилось, неожиданно появилось на плече странное пятно в форме вопросительного знака. Еще вчера вечером его не было. Клянусь. Может, меня кто-то заклеймил?

— Перестань строить из себя дурака, скажи лучше — зачем ты ее сделал? И почему именно в виде вопросительного знака?

— По-твоему, тот, кто делает татуировку в виде вопросительного знака, может дать тебе вразумительный ответ?

Эпилог

Двенадцать лет спустя

Лаура

Если бы меня спросили: Лаура, ты чувствуешь себя счастливой? — я бы решительно ответила: нет, не чувствую. Хотя, откровенно говоря, у меня все в порядке: я богата, красива… по крайней мере, так говорят… ухожена, живу в прекрасном доме, вокруг те, кто меня любит, и все же… нет, я не счастлива. Я словно бабочка, которая порхает, порхает, порхает и никогда не останавливается. Только когда я сажусь за пианино и оно звучит так, как я хочу, чтобы оно звучало, только тогда эта бабочка прекращает порхать, она садится на музыку и отдыхает.

О своей матери я ничего не помню… или почти ничего. Какие-то смутные образы и ощущения, которые я толком и не знаю, к кому относятся, к ней или к тете Лауре.

А вот воспоминания об отце связаны со скамейкой, на которой я сейчас сижу. Скамейка именно эта, я ее очень хорошо помню. Сегодня я отправилась на ее поиски и нашла почти сразу же. У меня нет никаких сомнений, что это та самая, на которую мы с ним часто садились отдохнуть и поглазеть на уток здесь, в Центральном парке. Передо мной пруд, точно так же, как тогда, а в пруду утки, так же, как тогда.

Все, кто помнит моего отца, утверждают, что у меня точно такой же характер, как у него. Я не знаю, потому что не могу сказать, какой характер был у моего отца.

Конечно, я его ненавидела… по крайней мере, какое-то время. Когда я в нем нуждалась, после того как умерла мама, и он был мне очень нужен, его не было рядом. Он уехал, чтобы разбиться в Африке. Мир его душе! Сейчас мой отец для меня — выцветшая фотография, музыка на диске и свет, которым лучатся глаза тети Лауры, когда она говорит о нем. Ничего больше.


Лаура многое объяснила, рассказала о многом, думаю, обо всем, что посчитала нужным мне открыть. Она делала это, когда я отказывалась есть, когда капризничала, когда не слушалась, когда плакала. Я давно уже не плачу, у меня не получается. Глядя теперь уже сухими глазами на отношения моих родителей, я понимаю, насколько сильна была любовь, их объединившая, как глубоко они проникли друг в друга. И тем не менее я не могу найти оправдания своему отцу.

Покой его душе! При жизни она его почти не знала.


Лаура заменила мне мать, и я признательна ей за это.

Я ее люблю. Ее жизнь также была полна сюрпризов: когда наконец ей показалось, что она взяла мир под свой контроль, судьба, будто назло, разрушила все ее планы. Но с другой стороны, это к лучшему. С определенной точки зрения, это пошло ей на пользу, потому что сегодня она более спокойна, более естественна. Она, разумеется, страдала, но с достоинством и мужеством. Кажется, она не ощущает свои пятьдесят лет, она по-прежнему красива, еще красива, а морщинки на лице придают ей облик мудрой, энергичной и волевой женщины.

Ей постоянно приходилось вести сражения, которых она не желала. Она должна была победить боль, которую она испытала, когда получила известие о смерти моего отца, должна была воевать со мной и со своими детьми. В основном со старшим, оказавшимся более хрупким. Он намного тяжелее брата перенес развод матери и отца и кончил тем, что подсел на героин. Теперь он живет в одной коммуне и чувствует себя нормально. Говорит, что окончательно порвал с наркотиками. Не знаю, можно ли ему верить, он говорил так и два года назад, и год назад. В отличие от него, младший растет славным парнем. Он — гордость дяди Флавио. Сейчас он, как и я, в Америке, стажируется в Бостонском университете, и Флавио ждет, когда он вернется в Италию и начнет работать в его компании. Думаю, чтобы оставить ее со спокойной душой. Дядя сильно изменился, он больше не похож на рычащего льва, а похож просто на уставшего мужчину. Два года назад у него случился инфаркт, и с того дня он сильно сдал и постарел. Но честно говоря, он перестал быть похожим сам на себя, когда погиб мой отец. И дела его компании идут не так хорошо, как тогда, когда мой отец был жив. Кажется невероятным, но это так. После смерти папы дядя уже не в состоянии работать, как прежде, с той же самоотдачей, как прежде, — и это вовсе не из-за боли утраты, как он признался мне однажды в порыве откровения, а вероятно, потому, что прежде он работал изо всех сил исключительно для того, чтобы что-то доказать своему брату, а когда не стало больше, кому доказывать… Как бы то ни было, компания до сих пор высоко ценится на бирже, и я, должно быть, владею кучей акций, составляющих долю моего отца. Сегодня, когда мне исполняется восемнадцать, я наконец могу подержать их в руках, но не очень-то рвусь, потому что не нуждаюсь в деньгах, деньги никогда не являлись для меня проблемой. Я просто поручила дяде Флавио управлять моей долей за меня, что намного надежнее…

Через два дня я уезжаю. Точнее говоря, мы уезжаем, потому что в Нью-Йорке я с тетей Лаурой, которая прилетела послушать мою игру на конкурсе молодых талантов, уверенная, что я выиграю. Я не выиграла. Я стала второй. Что касается меня, первая я или вторая, не играет для меня никакой роли. Для них играет: для тети Лауры, для моего педагога, — но не для меня.

Если я и согласилась принять участие в этом конкурсе, то лишь ради тети Лауры, которая жила этим целый год.

Через два дня мы улетаем, Лаура и я, но двумя разными рейсами. Мы должны были поехать навестить моего кузена в Бостоне, а потом вернуться в Милан, но я не поеду никого навещать и в Милан не вернусь, только Лаура этого еще не знает.

Я скажу ей сегодня вечером, когда вернусь в гостиницу или за ужином в ресторане, где мы будем праздновать мое совершеннолетие. Мое решение явится тяжелым ударом для нее. Но я давно об этом думаю. Я никому не говорю, что уже давно чувствую, как моя жизнь давит на меня, как я не выношу Милан, людей, никого и ничего. Я молчала, потому что я должна была ждать.

Теперь, когда мне восемнадцать, никто не может удержать, никто не имеет больше права делать это.

Я не собиралась становиться пианисткой, хотя все только этого и ждали. Возможно, за меня решил талант. Вместе с тенью моего отца, дважды после смерти принимавшего решения за меня.

Возможно, в один прекрасный день я и впрямь стану великой пианисткой, и музыка, концерты и все прочее станут моей жизнью. Но сначала я хочу разобраться в себе. Сама найти свою дорогу.

Поэтому я и хочу уехать. Я вернусь, если вернусь, когда сделаю свой выбор.

У меня нет корней, у меня есть только половинка семьи, даже четвертинка семьи, у меня есть только Лаура, но и она, по большому счету, никто для меня.


Лаура сделала мне сегодня замечательный подарок. Письмо. Письмо моего отца, которое она хранила двенадцать лет в ожидании моего совершеннолетия. Всего две страницы. Отец, должно быть, написал их в том самом закончившемся трагически путешествии. Он писал скорее для себя самого, чем для меня. Да, да, для себя, потому что мне в то время еще не исполнилось и шести. Может быть, это был разговор с собственной совестью, как будто для этого достаточно одного письма. Кажется, его обнаружили в отцовском бумажнике. Подумать только, бумажник выжил в огне, отнявшем у меня отца.

Лаура говорит, что она его никогда не читала. Увидев, кому оно адресовано, она поклялась сохранить его у себя до того дня, как я стану совершеннолетней. Что до меня, она могла бы и прочитать. И по-моему, она это сделала. Но, в конце концов, это неважно.

В принципе она могла бы дать мне его и раньше. Но тогда мне нужны были не письма. Не оно было мне нужно тогда. И даже не нужно теперь.

Но я его все равно прочту сейчас, сидя на той же самой скамейке, где я не раз сидела с ним, глядя на уток.

Я прочту его. Мне интересно, что такого важного он хотел сказать мне…


Подумать только, Принцесса, до сих пор бывают ночи, когда я внезапно просыпаюсь, проспав не больше часа, просыпаюсь оттого, что мне снится мама, и до сих пор случается, что память о ней не отпускает меня целыми днями. И все же теперь я воспринимаю все совсем по-другому, чем раньше, настолько по-другому, что решил вернуться домой, потому что я слишком долго отсутствовал и потому что у меня огромное желание вновь увидеть тебя. Так что скоро я опять обниму тебя, и, думаю, это будет нелегко. Нелегко для тебя и тем более нелегко для меня, потому что я понимаю: одного объятия мало, чтобы освободиться от груза вины, который я несу, оставив тебя одну.

Я не ищу оправданий, но обязан кое-что объяснить тебе. Надеюсь, однажды ты сможешь понять эти мои объяснения, если, конечно, мне удастся ясно изложить их. Для этого я и пишу тебе письмо. Чтобы запечатлеть на бумаге слова, которые мне было бы слишком трудно произнести вслух.

Понимаешь, Лаура, я всегда был тем, кто гонялся за тенью собственных вопросов, порожденных самыми тяжкими раздумьями, сложными философскими построениями, беспокойством, тянувшимся за мной как бассо континуо, а еще — холодной, почти циничной рассудочностью, с какой я управлял своими слабостями…

Я всегда старался убежать от мира, но наступает момент, когда страдание так безжалостно разрушает тебя, что уже больше нет сил бежать, и ты в ловушке. Я защищался от превратностей жизни (и от себя самого) с помощью отстраненности и смирения, веря, что этого достаточно для защиты.

Я ошибался, потому что отстраненность и смирение еще могут как-то смягчить боль от осознания того трагического, что с тобой случилось, но барьером, помогающим избежать ударов судьбы, они стать не могут. Когда жизнь подвергла меня действительно серьезному испытанию, все мои рассудочные построения разбились вдребезги о стену горя. Потеряв твою мать, я потерял себя, а точнее, ту половинку, которую составлял я сам. Вторую половинку я пытаюсь забыть.