Мы выходим на улицу, я подзываю девочек, чтобы взять их за ручки. Лазар догоняет их и приводит ко мне. Младшая чуть подергивает мою руку. Она немного сердится. Обычно по выходным дням отец причесывает ей головку и завязывает бантик. Лазар, как многие мужчины, если уж берется за обыденные домашние дела, то совсем невольно придает им праздничное очарование. Пальцы у него такие изящные и красиво-умелые. Все он делает так красиво и интересно: — и еду готовит и прибирается… На головках у девочек он делает такие красивые цветки, пышные, нарядные, из лент… Маленькая изо всех сил зажмуривает глаза, так что ресничек не видно; и маленький милый ротик приоткрывается, видно маленькие тонкие молочные зубики… Вот она перестала чувствовать прикосновения отцовских пальцев, значит, можно раскрыть глаза… Она ахает и взвизгивает; складывает ладошки, как для танца, и делает перед зеркалом ритмические движения, — я заметила, что она любит смотреться в зеркало… Сегодня у нее на головке, вместо отцовского пышного бантика-цветка, скучная капроновая висюлька, это я ей завязала… Она идет, надув щечки, но вот она придумала, поднимает свободную ручку, теребит ленточку, развязывает и сминает в кулачке… Искоса глянула на меня; поняла, что я ничего ей не скажу, теперь встряхнула волосиками, вскинула головку и шагает гордая и довольная… В четыре года для нее так важна ее телесная красота? Старшая все-таки другая. Но иногда мне и в ее характере видятся задатки какого-то совсем женского, взрослого практицизма, неприятного мне, какие-то совсем мелочи…

* * *

Я не люблю смотреться в зеркало… Меня раздражает лицо, которое я там вижу… Это чужое лицо… Вот моя душа идет с моими детьми, с детьми моей души; и наслаждается моя душа тем, что видит моего сына, сына моей души… А тело — это всего лишь оболочка, я ощущаю эту оболочку тесной и уродливой… Мне все равно, какие мысли у других обо мне… Мне даже нравится быть плохо одетой; я знаю, что мое лицо выражает уныние и тоску… Я люблю закрытую и широкую и темную одежду, скрывающую тело… Мне хочется, чтобы никто со мной не заговаривал, даже когда я плачу… Иногда я не могу удержаться от слез даже на людях… Но в одиночестве я плачу совсем сильно, всему телу больно, я сжимаюсь и раскачиваюсь от этой боли… А душа моя живет вместе с моими детьми… И живет мой Лазар, Лазар моей души…

* * *

Меня мучает мысль, что я плохая мать своим дочерям, я мало люблю их… Такую нежную округлую лапоньку сжимаю своими влажными неприятными пальцами; ногтики чуть шевелятся в моей горсти, будто живого маленького жука я держу… Такой чудный запах у этих маленьких девочек… Я беру младшую на руки и начинаю целовать щечки… А старшая?… Двоих мне не удержать на руках, а я чувствую, что ей уже одиноко и несправедливо… Опускаю маленькую и, нагнувшись, прижимаю к груди и ласкаю и целую обеих… Они тоже ласково прижимаются ко мне… «Связанные петушки!» — громко говорю я; это значит, я зажимаю в одной горсти сразу две ручки, и старшую и младшую я так держу, и мы так перебегаем через дорогу…

Лазар ушел вперед… Дети, наверное, никогда не простят мне эту мою всегдашнюю торопливость с ними, когда я спешу с ними к врачу; спешу на детский фильм, потому что мы выбежали в последнюю минуту, пока я приготовила обед; и всегда я тороплюсь и чувствую себя усталой, и так мало времени и сил у меня для того, чтобы вглядываться в них, бережно играть с ними, не мучить их этой моей торопливостью… И как бы я им ни объясняла когда-нибудь, когда они вырастут, если доживу, что все это не моя вина, что это жизнь такая; все равно они, наверное, не простят… Может быть, Лазарчо простит, а девочки, наверное, нет… И будут чувствовать, что мать им недодала в детстве теплоты и спокойной веселости и доброты…….

Лазар уже стоял у дома, где жила Софи… Мне подниматься наверх не хотелось, потому что если бы я поднялась, я восприняла бы это как предлог, чтобы подольше не возвращаться домой, а Лазар Большой велел, чтобы я скорее возвращалась, значит, не надо сидеть у Софи… Я договорилась с сыном, что дети поднимутся, потом выйдут на балкон и помашут мне… Скоро все трое уже стояли на балконе и стали махать мне… Маленькая махала сразу обеими круглыми ручками, так мило-смешно, и растопыривала пальчики… Старшая просто махала рукой и улыбалась этой своей странно-женской задумчивой улыбкой… Лазар вскинул руку вперед, и на лице у него стало такое смешливо-ироническое выражение… Я стояла, закинув голову, чтобы лучше видеть детей… Я заметила недавно, когда мой сын вдруг резко вскидывает руку, и плечико у него как-то так подается, и это движение меня как-то пугало, оно было некрасивое… Какое-то чувство протеста: почему, откуда у моего сына такое некрасивое движение… И оно было знакомое… Это было мое движение… Лазар Большой тоже это заметил, он замечает у детей мои какие-то черточки, а своих не замечает; но мои в детях кажутся ему занятными вроде бы… Он вдруг скажет что-нибудь, как такое: «Смотри, точно как ты…» А я тогда испытываю отчаяние и боль и страх за своих детей. Мои дети не должны быть некрасивыми — протест… И это ужасно: видеть со стороны свою некрасивость в своем ребенке, понимать, что ты вот такая, такая… Наверное, у некоторых людей так рождается ненависть к своим детям; а у меня — страх, тревога, и это чувство протеста…

Софи тоже вышла на балкон… Она знала, что у нас сегодня гости, и знала — зачем… Я крикнула: «Софи!» и замахала, она тоже махнула приветливо, потом ушла с детьми в комнату… Я почувствовала, что не только не скучаю по своим детям сейчас, но даже мне приятно, что я одна и свободна… Погода хорошая, ветерок приятный… Мне захотелось походить одной по улицам, съесть мороженое, пойти в кино… Я вошла в скверик и напилась из фонтанчика… Надо идти домой, а дома раздраженный Лазар, надо убираться в квартире и помогать Лазару готовить обед, а Лазар будет кричать на меня, что я все плохо делаю… Я не делаю плохо, только, пожалуй, медленно и неловко…

В квартире сейчас все будет пахнуть… Запах раскаленного масла сделается душным, и мытый рис запахнет водяной свежестью, и резанная морковка… И жарко запахнут приправы… Это все очень яркие и сильные запахи… В такой маленькой квартире они какие-то неестественные, и от них почти становится нехорошо… Потому что для них нужен двор, чтобы во дворе все готовить, плескать воду, и все запахи чтобы сливались с этим солнечным воздушным пространством двора…

Дома Лазар и правда готовил пилав и надо было ему помогать и еще — мыть полы и вытереть пыль, и он сердился и кричал от нетерпения и досады… Когда Лазар в хорошем настроении, он утром сидит и смотрит на меня, когда я режу хлеб, так кротко и задумчиво смотрит, будто он даже любит меня за то, что у меня медлительные движения и неловкие пальцы… Но сегодня он раздражается все сильнее, и ему все хуже делается… Если бы можно было сейчас убежать, бродить по городу; Борис и его жена пришли бы, а нас нет; позвонили, позвонили бы у двери, и ушли бы; а вечером мы сами бы съели пилав… Я улыбаюсь, и сразу быстро сжимаю губы; Лазар может не понять, почему это я улыбаюсь; и рассердится на меня, и ему станет еще хуже… То, что я подумала, это детскость, этого мы не сделаем… инфантильность…

Лазар поставил пять тарелок. Я спрашиваю, почему. Он пригласил этого К. Я знаю, почему. Потому что мы с тех пор еще всех денег не отдали, когда у маленькой была диспепсия и нужна была капельница и то лекарство, я уже забыла… И Лазар одолжил у этого К. деньги…

Теперь я чувствую, что надо спросить что-то по-честному, хотя бы мелочь какую-нибудь, а то мы уже задыхаться начнем; какая-то фальшь будто уже стала вместо воздуха и душит нас…

Я спрашиваю, что хочет К. попросить у Бориса… Лазар отвечает немножко грубо (интонация такая), но кажется, ему тоже легче от этой, пусть маленькой, но честности… В голосе Лазара — какая-то брезгливость, он уже противен сам себе. Ему плохо… К. хочет попросить, чтобы Борис помог ему жениться на немке из ФРГ, — отвечает Лазар… Все, больше никаких честных вопросов я не могу придумать, но вроде бы начался разговор и я по инерции спрашиваю: «А как он будет с ней разговаривать, он же не знает немецкого языка?…» Это уже надуманный вопрос и, значит, нечестный. И Лазар это чувствует, и отвечает совсем грубо: «… откуда я знаю!»… Наверное, все это может восприниматься комично, но это совсем не комично, потому что это наша мучительная жизнь, и наше задыхание в этой жизни…

Уже надо одеваться, приводить себя в порядок… Почему-то квартира стала очень тесной, мы не можем в двух комнатах разойтись, наталкиваемся друг на друга; Лазар в одних трусах, и прикосновения мои случайные к его телу меня возбуждают и усиливают мое раздражение… Мы говорим друг другу нелепые, нелогичные и злые фразы… Лазар спрашивает зло, собираюсь ли я оставаться в таком виде…

— А ты?…

А ведь и он и я, мы оба знаем, что, конечно, не собираемся так оставаться. Не останется Лазар в одних трусах, и я не останусь в грязном халате и босиком… И я виновата, я не должна поддаваться мелочному самолюбию; я должна думать о том, как бы успокоить Лазара, а совсем не о том, чтоб обязательно что-то ответить на его слова…

Я стою в ванной и протираю лосьоном лицо. Лазар вошел. Мы не договорились, кто первый будет мыться. Несколько моих баночек на полочке под зеркалом вызывают у него новый приступ раздражения. Мужчины, уже немолодые, особенно не любят всякую женскую косметику. Думаю, это потому что не принято, чтобы и они могли подкрашиваться, и поэтому им, наверное, кажется, будто они выглядят хуже своих жен. И еще — наверное, в этих красках Лазар видит еще одну ложь, и чувствует, что лживость человеческой, нашей жизни проникла через эти мелочные игрушки и в его дом…

Но почему он так мучается? Разве он впервые просит об одолжении? Да, впервые у человека, с которым вместе учился, дружил так близко, который всегда признавал себя не таким способным, как Лазар…

Но у меня уже тоже нет сил хотя бы подумать что-то утешительное для Лазара…

Я положила ватку на полочку, но увидела, с каким отвращением Лазар глянул на эту ватку, и снова взяла ее и зажала в пальцах.

— Вымойся первый, Лазар, и побрейся. Я ведь все равно дольше тебя буду собираться…

Но Лазар передразнивает злобно мою интонацию и говорит быстро, что он ненавидит, когда я притворяюсь покорной и ласковой… Тогда у меня глаза наполняются слезами и я говорю тоже со злобой, что и я его ненавижу, всегда ненавижу… Глаза его вдруг перестают быть злыми и становятся сосредоточенными, и смотрят на меня, как будто вдумчиво и беспристрастно меня всю видят; смотрят на меня без всякой уже злобы, но и без доброты, испытующе как-то…

Лазар выходит и спокойно прикрывает дверь… Я остаюсь, моюсь, потом подкрашиваюсь… Выхожу из ванной в незастегнутом халате. Не хочу опять столкнуться с Лазаром. Думаю, и он не хочет… Пойду на кухню… Подхожу к двери кухонной, он стоит в кухне близко к двери; наверно, прислушивается, ждет, пока ванная освободится; думает, я в комнату пойду. Ну, я и пойду в комнату, оденусь…

Лазар пошел мыться… Я думаю, что надеть… Два домашних платья — это просто тряпки — нельзя… Слишком наряжаться — смешно получится… Надену пестренькое платье, оно легкое, и не такое ношеное… Я причесалась и подколола волосы красной заколкой… Мне вдруг хочется надеть ожерелье и серьги, которые мне Лазар купил когда-то в горах. Не думаю, понравится ли ему, просто надеваю — и все…

Лазар уже стоит, ему тоже надо одеться, но он ждет, когда я выйду. Я выхожу из комнаты, отвернув лицо… Через несколько минут Лазар зовет меня по имени. Голос у него обычный, даже мягкий. Я понимаю, что надо войти как обычно, не нужно дуться и делать вид, будто что-то серьезное произошло между нами… Я вхожу. Лазар спрашивает, что ему надеть… Белая рубашка и черные брюки — как-то полуофициально и смешно… Джинсы и голубая рубашка? Да, и мне нравится… Я понимаю, что сейчас нам не надо много говорить… Иду на кухню… Все приготовлено. Салаты… Все красиво выглядит, будто и не мы с Лазаром готовили, а какие-то чужие люди, все отчужденное какое-то… Тихонько иду к двери и заглядываю в большую комнату. Лазар, уже одетый, стоит спиной ко мне. Вначале мне показалось, он закрыл лицо ладонями; я испугалась; нет, просто держится руками, немного присогнутыми в локтях, за эту буфетную полку. У нас такой старый буфет с зеркалом, еще в квартире родителей Лазара он стоял…

Когда маленькая заболела; я помню, Лазар стоял вот так, выпрямившись, закрыв лицо ладонями, и плакал. Это был тот громкий плач, который называется рыдание; и в буфете чуть дрожала ритмически, слабым стеклянным звуком чайная посуда на полках… И все это было так странно, и почему-то так красиво это было, и мне тогда на какой-то миг показалось, что я не должна разрушать эту красоту своими мелочными утешениями… Так помню его распрямленного, с чуть склоненной головой, и его красивые ладони удлиненные скрывают его лицо… Совсем не помню, чтобы потом он показал мне свое лицо опухшим и покрасневшим от слез…