Я помню еще мужские слезы… Как я, маленькая совсем, лет пяти, сижу у какого-то очага… да… И огонь, словно целый мир огня, странно живущий… Напротив меня сидит мой дедушка; он в своем черном грязном пиджаке, в таких же брюках, ворот грязной светлой рубашки расстегнут, шея крупно-сморщенная, и лицо искалеченное; бесформенный деформированный рот, словно пещеристая приоткрывшаяся щель; страшный расползшийся нос и отвисшие и запавшие щеки… Рядом огонь, и от близости огня все это становится четким, твердым, и на что-то похоже, на такое красивое, что я видела на цветных фотографиях в книгах, красивое и древнее… Бронза!.. У него страшные нависшие косматые брови, грязная черная кепка надвинута на лоб, он смотрит на огонь, и не видит меня… Будто бы этот человек и этот огонь связаны какой-то духовной близостью, не какой-то мелочной человеческой духовностью, а совсем другой, как, например, огонь и металлы… Глаза его совсем раскрываются, поднимая груз тяжелых сморщенных век… В глазах — слезы… Глаза — черные, словно черные живые драгоценные камешки большие… И от слез в них живой, красивый и густой блеск… Пальцы крепко сплетены, они тоже красивые, большие и темно-бронзовые…

Неужели и сейчас Лазар плачет?… Я осторожно и нерешительно останавливаюсь в дверях. Лазар оборачивается ко мне. Он улыбается. И вдруг я понимаю, о чем он подумал. И улыбаюсь, потому что знаю, я правильно угадала… И Лазар начинает говорить, и я уже точно знаю, я правильно угадала…

Это было года два тому назад. Лазар вдруг сказал нашему Лазару Маленькому, пусть тот поднимает кверху карты игральные из колоды, по одной; рубашкой, изнанкой кверху, а Большой Лазар угадает, что на карте нарисовано. И он все карты угадал… Я даже немножко испугалась, потому что не могла это себе объяснить, как это он сделал. Мальчик выскочил из-за стола, ухватил его за руки: — «Ну как ты это делаешь? Ну скажи! Ну ска-ажи!»… Я тоже начала возбужденно просить… Лазар улыбался и делал головой отрицательные кивки… Наконец он сказал, и мы разочарованно засмеялись… Все очень просто было: Маленького Лазара он посадил так, что когда мальчик поднимал карту изнанкой кверху, картинка отражалась в буфетном зеркале. Большой Лазар стоял напротив зеркала и все видел…

Теперь мы вспомнили, и, перебивая друг друга, напоминали друг другу подробности, разные мелочи, — что на ком было надето, и как смешно мы просили его все объяснить; и теперь мы говорили, и улыбались, и смеялись… Вдруг Лазар оглядывает меня; я вижу, что ему нравится, как я оделась, и радуюсь…

Время быстро пошло. И позвонили у двери. Мы как-то сразу обмерли, будто тяжесть на нас какая-то свалилась — уже они!.. Лазар пошел открывать. Мы почти обрадовались, это был К. Он принес большой букет. Нам очень стало тоскливо… снова… Цветы казались нелепыми, напыщенными. Я нашла в кухне синюю стеклянную вазу, мне подарили еще в школе на день рождения. Поставила букет. Лазар перенес вазу с цветами на буфетную полку. Стекло у вазы грубое, посредине стола поставить, будет как-то совсем очень просто выглядеть… Этому К. Лазар сказал, что на полке цветы смотрятся красивее… К. одет в какой-то импортный полуспортивный костюм летний. Он в приподнятом настроении. Он что, серьезно верит, что Борис будет делать ему одолжение? Или он что-то важное собирается предложить взамен? Очень пошлым мне кажется этот К. Он оглядывает нас самодовольно и начинает снисходительно хвалить меня, говорит, что я хорошо выгляжу, что он будет за мной ухаживать… Это он так шутит… У него такой грубо-громкий голос… И я знаю, что на самом деле он считает меня совсем некрасивой; и еще с какой-то брезгливостью относится ко мне, потому что у меня больные легкие…

Но вот уже мы все трое мучаемся последним нетерпеливым ожиданием… Замолчали… К. предлагает открыть бутылку пива… Голос у него такой противный, у меня в ушах боль… Лазар натянуто отвечает, что не надо открывать, сейчас гости уже придут… Еще ждем… Я представляю себе, как они там разговаривают о нас, как бы им увернуться от наших просьб; как они презирают нас… Почему это унижение? Они ведь не умнее нас…

Это можно долго и напрасно рассуждать…

Я не помню, как идут эти первые бестолковые минуты после их прихода… Я показываю, где мыть руки… К. очень громко говорит и громко смеется… Он называет жену Бориса «госпожа», и со смехом просит его перевести, что вот «госпожа» это «фрау»… Все противно и стыдно… Она дежурно улыбается этому К. Борис не скрывает своего презрения к нему. По-моему, она твердо решила отводить разговор от всяких просьб. Эти женщины с дежурными улыбками, они ведь с таким очень твердым характером… Лазар мне говорил, что Борис теперь выглядит, «как настоящий европеец»… У этого Бориса такой нарочитый вид, будто он показывает специально, с какой легкостью он теперь носит дорогие потертые джинсы и очки в дорогой оправе… Она начинает спрашивать (по-немецки), турецкие ли это блюда: пилав и салат из нарезанного сладкого перца… К. еще не сел, стоит с напряженным лицом; ему, наверное, неловко, он ведь не понимает по-немецки… Борис переводит ее вопросы, в голосе у него такая демонстративная тактичность… Лазар отвечает ей (тоже, конечно, по-немецки), что пилав — это восточное кушанье, а салат — общебалканское… Она, конечно, притворяется с этими своими расспросами. Никакая это для нее не экзотика. Она это нарочно, чтобы отнять у нас время, чтобы Лазар не успел поговорить с Борисом о деле…

Дальше помню… Но я хочу сначала сказать, пока я не забыла… Вот видишь человека, смотришь на него со стороны, и замечаешь, когда он что-то делает совсем неправильно и себе во вред, и кажется, вот сейчас посоветуешь ему, укажешь — и он исправится; а не понимаешь: ведь эти его неправильности — это он сам, это его натура, и чтобы ему помочь, надо все время о нем думать, все время придумывать, находить какие-то осторожные бережные слова и действия для помощи ему… А если просто так говорить, то и ничего не получится. И еще и человек может сопротивляться, не верить тебе, и ты и сам можешь быть не уверен в себе… И еще… Уже другое я хочу сказать… О другом… Иногда просишь человека о чем-то, а хорошо относишься к этому человеку, даже любишь; но когда просишь, уже и сама думаешь о себе: может, и не люблю, может, нарочно притворяюсь, внушаю сама себе эту любовь, чтобы легче было просить…

Да, это… Мы уже сидели за столом… К. уже сказал много пошлостей и какие-то пошлые тосты… Поели уже кое-что… Теперь К. выставил свой крепкий локоть на столе. И Борис как будто отгорожен этим локтем. К. ему что-то гудит напористо, будто шмель, залетевший в комнату… Лазар не может сейчас говорить с Борисом, и ест пилав. Нервничает, и чуть убыстренно вилка в его руке подвигается от темно-желтого риса на тарелке к губам, чуточку уже залоснившимся…

Лазару нельзя острое… Но если я ему сейчас это скажу громко… Зачем? Чтобы показать всем здесь, какая я заботливая?… А если потихоньку скажу… тоже зачем? Чтобы ему показать свою заботливость о нем?… И только раздражить его понапрасну… Он ведь и сам знает, что ему нельзя острое, и если все-таки ест, значит, ему очень хочется; он меньше нервничает, может быть, когда сейчас ест… Понемногу все равно можно ему острое… Когда у него болит желудок, он прижимает ладони к животу, на лице у него делается такая тревожная тоска, он мечется по квартире, не хочет лечь, он боится смерти, боится — вдруг операция… Я помню, как меня одно время этот его страх раздражал; я чувствовала себя униженной; мне было стыдно, что я люблю человека, у которого болит живот, и он боится так открыто смерти, и у него пахнет изо рта, и он воспринимает свою совсем не страшную болезнь как что-то очень важное, очень-очень серьезное; и эти нестрашные и не такие уж сильные боли заполняют его жизнь, становятся смыслом его жизни… После мне было стыдно за такие свои ощущения… Я теперь могу наблюдать, что Лазар гораздо спокойнее переносит эти приступы, потому что наши девочки за ним ухаживают… Для них это радостно-серьезное состояние, когда они сознают себя нужными взрослому человеку, своему отцу… Старшая умеет уговорить его лечь, а я не могу… По-моему, для них это и немножко игра, но меня удивляет, что они и не пытаются имитировать, как дети при игре «в доктора», какие-то медицинские манипуляции; уколы, например… Они проделывают какие-то странноватые действия и при этом у них какой-то вид полной уверенности в полезности и целесообразности этих действий… Я помню, как это они с таким серьезным видом разложили у него на животе, где желудок, кожурки от огурцов, сверху наложили чистое сложенное вдвое полотенце; и старшая следила по часам, не сводила глаз с будильника, будто было очень важно, сколько времени должна продлиться эта процедура… Он лежит, бедный, в одних трусах, и выражение лица у него такое жалобное и серьезное… И лицо моей старшей девочки не похоже на мое лицо; и когда она смотрела на будильник, как-то я почувствовала в ее лице какую-то нежную внимательность, женственную пристальность… Я не умею так, у меня слишком много своих собственных мнений по самым разным вопросам, и с чужими мнениями я не соглашаюсь, а свои доказываю очень резко… Это плохо… Другой раз маленькая прижала свои ладошки к его животу; как абрикосик она; и серьезность ее личика такая милая, и эта милая напряженность на личике, эта энергическая уверенность, что вот сейчас, еще немножко, и ничего у него не будет болеть…

Лазар бедный… У него и кожа на лице огрубела, и видны седые волоски на голове и в бровях, а на подбородке кожа отвисает немного; и живот выпячивается у него…

И мне так жаль его, и от этой моей жалости к нему он мне такой милый… когда он так лежит… Девочки его очень успокаивают… И странно так: еще недавно совсем, какое тонкое было у него лицо, и нежная темнота на щеках после бритья; а ноги — когда в одних трусиках или совсем без ничего — будто в альбоме Микеланджело; так было странно и радостно, что это все-таки живые загорелые человеческие ноги, не мраморные, и такие совершенные; а теперь бледные, будто отечные, и видно, что на них много волос… И у меня вдруг такое ощущение, будто это все так быстро, как бывает у насекомого или у цветка, на глазах почти, за какие-то считанные дни…

И какое-то чувство боли и Бога, ведь это нам была дана эта красота живого человека, и вот она сошла, а мы не взяли от нее всей той радостности, всего того счастья, что в ней было… И мы виноваты в том, что она вот так сошла, и, может быть, и бесследно сошла… Он был единственный живой… И мне так жаль его; он лежит кроткий и успокоенный; а я ощущаю это чувство вины…

Вот я о Лазаре сказала, но у меня самой есть только очень смутное ощущение, что я была телесно другая — волосы темные и сильные, и сама вся — крепче и сильнее… А теперь у меня туберкулез обострился и мучают разные нарушения женские… У меня стали слабые руки, я быстро устаю… Единственное, что осталось, это то, что я еще могу подолгу ходить, много могу пройти… Я люблю ходить по центральным улицам… Иногда эта доброта Лазара изумляет меня. (Наверное, всякая бескорыстная доброта должна изумлять)… Он так тонко все замечает, сам предлагает, чтобы я пошла пройтись; и остается дома, готовит еду… Мне стыдно, потому что ведь у него и без того много работы. Но я так эгоистически не могу себя переломить и иду на прогулку… Сын ходил со мной, мы разговаривали, но я стала уставать от этих разговоров и рассуждений на ходу, в конце уже так немножко откашливаюсь и выплевываю кровь; Лазар и это заметил, я поняла; теперь мальчик под разными предлогами отказывается идти со мной, отец ему сказал; я и перестала звать сына, не хочу этой фальши, мне ведь и правда хочется идти совсем одной… На улицах меня не занимают ни люди, ни дома, ничего; только то, что я иду, двигаюсь, и какое-то ощущение относительной безопасности… У меня перед глазами, как будто бы такие крохотные прозрачно-зернистые разноцветные переливчатые круги. И даже иногда, когда закрываю глаза, они остаются. Щурю глаза, чтобы лучше видеть, глаза устают… Неужели это от болезни?… Мне кажется, я совсем противна себе самой; будто я совсем одна на свете, и ощущение какой-то странной и грубой угрозы… Я умом знаю, что когда-то была относительно здорова, но тех, прежних своих телесных ощущений не помню… Иногда вдруг мысль — спросить Лазара, как он воспринимал меня прежнюю… Но было бы совсем бесчестно мучить его такими вопросами…

Я думаю, надо и мне поговорить с этой Хели… Борис уже несколько раз назвал ее по имени, и так время от времени пошлепывает ее по предплечью или по бедру, показывает нам, что она ему принадлежит; и все блага, которые она ему дала: фээргэшная жизнь, очки в модной оправе, и не знаю что еще, — все это он заслужил, он, а мы не заслужили, и он лучше нас…

Она еще молодая, моложе меня, или это кажется, потому что у нее кожа гладкая. Наверное, она питается свежей хорошей пищей. Одета она в такие тоже выцветшие джинсы и в белую блузку из какой-то хлопчатобумажной материи… Без украшений… Лицо и шея и руки загорелые… Ну конечно, на пляже загорала с Борисом… Без лифчика она… Губы у нее полненькие такие, свежие… Так чуточку она подкрашена… Катя, наверное, определила бы, что это очень дорогая блузочка и очень дорогая косметика, которая так незаметно и естественно оживляет все краски лица… Но я не знаю… Глаза темно-карие. И волосы темно-каштановые, такими спиральками завиваются, и на пробор, и сзади на затылке такой жгутик, и заколочка незаметная… Нос тонкий острый и даже с горбинкой… На какие-то мгновения у нее серьезное выражение, будто она страстно решает какую-то важную для нее задачу; но тотчас улыбается всем этой дежурной улыбкой. Зубы хорошие, белые и большие… Что-то странный этот нос; может, она и не немка, а еврейка… Сначала я злюсь на себя, потому что нам с Лазаром приходится унижаться; после — на К., на Бориса, который всегда был против меня; на эту женщину, на немцев, на евреев… Это, кажется, называется «глухое раздражение»… Какой-нибудь неразумный волшебник если бы сейчас исполнил мое подсознательное желание, вся вселенная погибла бы… Ах, глупо… Хотя бы попробую говорить по-немецки. Другой случай вряд ли будет… Что у меня получится?… Я обращаюсь к ней; говорю, что я хочу немного поговорить по-немецки, у меня нет практики, можно ли говорить помедленнее… Она улыбается и отвечает: да… да… Она смотрит на меня… Кажется, она пытается определить, насколько я похожа на своих единоплеменниц… Это глупо и унизительно… Я — это я… И это моя манера одеваться, моя неловкость в движениях и жестах, мое лицо… А другие женщины — они просто обыкновенные, и в этой обыкновенности своей они лучше меня… Я спрашиваю, в каком городе она живет. Она отвечает… Такой разговор, я спрашиваю — она отвечает… Спрашивать меня ей ни о чем не хочется… Наверное, ей хочется уйти, и ей жаль Бориса, которого мучит этот К. И эта ее жалость сближает ее с Борисом… А мне вот назло становится жаль этого К…. Я спрашиваю, кем она работает. Она отвечает, что она врач. У меня не хватает слов спросить, какой врач. А мы с Лазаром не знали, чем она занимается. Но Борис и Лазар ведь не переписываются, это Лазар случайно узнал, что Борис приехал… Я говорю, что у нас трое детей… — А у вас есть дети?… Да, у нее две девочки, четырнадцать лет и шестнадцать… Значит, это до Бориса. И она не такая уж молодая… Тут я замечаю, что почти при каждом слове делаю такой странный жест обеими кистями, будто хочу взять в ладони лицо собеседницы… Видно, этот жест как-то неосознанно помогает мне подбирать слова… И Лазар заметил этот мой жест… Почему-то он рассердился. Хватает меня за руку, встряхивает мою руку, и шипит, чтобы я прекратила этот нелепый разговор… Все слышат и видят… К. ослабил хватку и уставился на нас уже немного осоловелым взглядом. Борис откинулся облегченно на спинку стула и смотрит презрительно. Его жена демонстративно отвернулась… «Лазар, не надо», — тихонько говорю я… Но ему, конечно, кажется, что я нарочно притворяюсь покорной и ласковой… Но руку мою выпустил… Я встаю. Мне стыдно, я чувствую, что покраснела. Беру пустую уже салатницу и несу в кухню… Пью воду… Когда возвращаюсь в комнату, все понимаю… Так и остаюсь неловко стоять в дверях… Никто на меня не обращает внимания… К. опять взялся за Бориса… Лазар придвинулся к этой Хели, и очень быстро и хорошо картавит по-немецки… Сначала у меня как будто условный рефлекс срабатывает. Всегда, если Лазар заговорил с женщиной, даже близко подошел, я начинаю ревновать… Хотя говорит он только по делу, и лицо у него мрачное, и брови сдвинуты сурово; и ни за кем он не ухаживает, я все равно ревную… И сейчас, когда я вижу, как это он близко сел к ней и так бойко заговорил, меня как будто ударяет волна душного воздуха… Я даже пошатнулась… Но вот я все поняла… Это, наверное, он немного опьянел, иначе зачем такие глупости. Он услышал слово это — «врач». И теперь выцарапывал консультацию насчет моих легких… И ничего не понимал… Какой она там врач, по какой специальности; и ведь она за столом и ей неприятно вести разговор о крови, о болезнях; и, наверное, она испугалась, что сидит за одним столом со мной — все-таки кровь из горла почти каждое утро; и вообще он ведь должен совсем о другом попросить Бориса; нельзя же сразу несколько просьб… Ничего не понимает Лазар… Бывает такое состояние, когда просишь, и уже ничего не понимаешь, и только до слез по-детски обижаешься, что человек тебе отказывает… И ужасно слышать это «я ничего не могу сделать»… И хочешь его унизить, заставить, чтобы он честно признался, что не «не могу», а «не хочу»… Хочешь его унизить этим его признанием… Но зачем?… Человек не хочет — и все!.. Может — а не хочет тратить свое время и свои силы и деньги и связи на исполнение твоей просьбы, твоей мольбы… Он плохой, этот человек… Она плохая, Лазар… Я тоже плохая, я даже сейчас не верю, что ты меня любишь, просто ты не хочешь терять привычный свой жизненный уклад; если я умру, этот уклад нарушится… Она уже отвечает отрывисто и почти не скрывает досады… Нет, она детский врач, она занимается совсем маленькими детьми, новорожденными… Да, если кровь идет горлом, это может быть все, что угодно… Да, зубы, желудок… Да, если уже есть туберкулез… Нужно обследование… Нет, она не знает, как это делается, направление на лечение в другую страну…