О нем почти никто не знал. И я бы тоже не узнал, если бы однажды не залез в большой фанерный чемодан, стоявший под родительской кроватью. Мне строго-настрого запретили его даже открывать, но в тот день я остался дома один, от скуки захотел вырезать из бумаги несколько фигурок, и мне понадобились ножницы. Те, которые мне купили для уроков труда, куда-то запропастились. И тут я вспомнил, что мама держит в чемодане большие ножницы в кожаном футляре. Они достались ей от бабки-портнихи.

Мама называла их торжественно — семейная реликвия, и даже сама пользовалась ими лишь в исключительных случаях: когда кроила себе юбку или, допустим, перешивала папины брюки для меня. Она такая рукодельница у нас!

Я приоткрыл крышку чемодана и запустил под нее руку, пытаясь нащупать ножницы в какой-то мягкой рухляди, среди коробочек, клубков шерсти, катушек ниток и других предметов. Так и наткнулся на гладкий, приятный на ощупь квадрат. На его поверхности прощупывались какие-то выпуклости, похожие на буквы. Что же тут такое? Забыв о родительском наставлении, я ухватил предмет и вытянул его на свет божий.

В руках у меня оказался большой книжный том. Выпуклые, разноцветные буквы составляли название: «Сказки, рассказанные детям». Под ним шла витиеватая строка — Ханс Кристиан Андерсен. Я уже читал его истории, и они мне очень нравились. В школьной библиотеке на сказки Андерсена всегда стояла очередь, его книги прошли через столько рук, что их листы разлохматились от постоянного перелистывания наслюнявленными пальцами, а первоначальные иллюстрации уже трудно просматривались из-за бесчисленных дорисовок доморощенных любителей живописи.

Вытащенный мной из чемодана том, большой и тяжелый, был чистеньким, разве что чуть-чуть потерт. Я открыл его наугад и увидел на черно-белом рисунке всадника, который скакал во весь опор. Он прижимал к себе детей — мальчика и девочку, за его спиной сидел бородатый старик, но всадник протягивал длинную руку еще и к девушке, которая шествовала впереди него. Мало ему, видно, попутчиков — он хотел еще и девицу-красавицу посадить на лошадиный круп.

Кто это?

Взгляд скользнул по тексту:

«Оле-Лукойе приподнял Яльмара, поднес его к окну и сказал:

— Сейчас увидишь моего брата, другого Оле-Лукойе. Люди зовут его также Смертью. Видишь, он вовсе не такой страшный, каким рисуют его на картинках! Кафтан на нем весь вышит серебром, что твой гусарский мундир, за плечами развевается черный бархатный плащ! Гляди, как он скачет!

И Яльмар увидел, как мчался во весь опор другой Оле-Лукойе и сажал к себе на лошадь и старых, и малых.

Одних он сажал перед собою, других позади; но сначала всегда спрашивал:

— Какие у тебя отметки по поведению?

— Хорошие! — отвечали все.

— Покажи-ка! — говорил он.

Приходилось показывать; и вот тех, у кого были отличные или хорошие отметки, он сажал впереди себя и рассказывал им чудную сказку, а тех, у кого были посредственные или плохие, — позади себя, и эти должны были слушать страшную сказку.

Они тряслись от страха, плакали и хотели спрыгнуть с лошади, да не могли — сразу прирастали к седлу».

История оказалась совсем другая! В школьной книжке Оле-Лукойе присутствовал один, и ни о каком брате даже не вспоминал — добродушный, милый волшебник, навевающий чудесные сновидения. А тут — такая страшная история. Подумать только, у него есть брат, имя которому Смерть! И он тоже рассказывает сказки, каждому — такую, какую заслужил. И бедные дети с плохими оценками прирастали от страха к седлу. Разве не ужасно: сказка бывает злая!

Меня потрясло, что у Оле-Лукойе есть двойник. Я слишком долго верил в то, что сон наступает из-за сладкого молока, которым волшебник брызгает в глаза: они слипаются, и нет мочи поднять вмиг отяжелевшие веки, и вот уже некто добрый начинает нашептывать головокружительную историю… Но может прийти и тот, другой, кто проверяет твои оценки, и ты можешь ему не понравиться и оказаться позади него. А что, если он захочет унести седока в мир теней? Ведь имя ему — Смерть!

Наверное, именно тогда я впервые понял, что правду знаешь не всегда, особенно если ее от тебя оберегают. Кто-то же догадался убрать из сказки Андерсена другого Оле-Лукойе, будто его никогда и не было. И получилась интересная история. Зачем пугать ребятишек зловещим всадником? Пусть они верят только в добрых волшебников. Но это одна сторона правды. Другая остается в тени, и она вроде как и не очень-то нужна, можно и без нее обойтись. Но ведь тогда получается неправда!

Я вспомнил слово «цензура», которое иногда мелькало в разговорах отца и дяди Володи. Они возмущались, что из-за нее люди не только не знают всей правды, но даже книжки читают не такие, какими их написали писатели. Вероятно, кто-то в нашей стране боится, что страшные сказки могут напугать — вот и вырезали из них все, от чего замирает сердце и душа уходит в пятки.

Наверное, сон с Ольгой на меня наслал другой Оле-Лукойе. В отместку за то, что я вел себя с ней не так, как положено приличному парню. У меня плохая оценка по поведению — и, пожалуйста, Паша, слушай злую сказку и смотри скверный сон. Он ничего-ничего не понимает, этот другой Оле! И ему, наверное, никогда не было тринадцати лет. Он сразу родился старым и строгим, знающим, что такое хорошо и что такое плохо. Иначе бы кое о чем догадался…

Ну не знаю я, почему в меня иногда вселяется бес противоречия. А может, и не вселяется — скорее всего дремлет где-то внутри и никак себя не выказывает, хитрец и злыдня эдакий, а в самый неподходящий момент просыпается и, потягиваясь, тыкает острым локотком в бок. Может, нечаянно, а может, и нет, потому что его тычок — как подначка: ну что, ты как все, милый мальчик, и не имеешь своего мнения, и ничем особенным не выделяешься?

Бывает, что понравится какая-нибудь девчонка, и вместо того чтобы сказать ей, допустим, что-нибудь хорошее, я начинаю говорить какие-нибудь гадости или вообще делаю вид, что она мне глубоко параллельно, фиолетово и вообще по барабану. А все почему? Да потому что боюсь. Боюсь, например, оказаться в глупом положении. До сих пор сгораю от стыда, как подумаю о Мальвине — девчонке из нашего класса. На самом деле ее зовут Маша, но у нее такие роскошные белокурые кудряшки и большие голубые глаза, а на голове — пышный бант, что невольно вспоминаешь красавицу-куклу из мультика про Буратино.

Мне очень хотелось подружиться с Мальвиной. Она представлялась мне необыкновенной. И однажды я решился. «Давай буду носить твой портфель, — предложил я ей. — Все равно нам по пути домой». А Машка округлила свои и без того круглые глаза, фыркнула и покрутила пальцем у виска: «Ты чо, сдурел? Я сама не безрукая!». Хотя прекрасно знала школьный обычай: если мальчик дружит с девочкой, то обязан таскать ее портфель. Просто я ей не нужен, вот и все. Но зачем она растрезвонила о моем предложении своим подружкам? Вскоре все знали: Павлик, мол, влюбился в Мальвину, хотел ее личным портфеленошей заделаться, но она послала его, урода, куда подальше.

Случилось все еще в четвертом классе, пора бы и забыть, но не могу. Об истории с Мальвиной я сразу вспомнил, как увидел Олю, вернее, ее глаза — такие же большие, чистые и по-ангельски невинные. В той старинной книжке из чемодана под кроватью со сказками Андерсена помещалось много рисунков, и на одном из них — курчавые ангелочки. Взгляд у них точь-в-точь, как у Мальвины и Ольги: глядят вроде на тебя, но на самом деле — мимо, будто ты для них пустое место. И при этом глаза — чистые, прекрасные, ласковые!

Ну, и как я должен вести себя? Конечно, мне тут же захотелось показать городской задаваке, что она не очень-то мне интересна. Да, симпатичная и все такое. Но что с того? Может, я и покрасивее видал. Нечего тут перед поселковыми пацанами форсить!

Ни в какого Оле-Лукойе, насылающего дрему и видения, я, конечно, уже не верил. Да и снам никакого значения не придавал. Что я, девчонка что ли, разгадывать их с помощью сонников? В то время их, кстати, вообще не выпускали — они считались чем-то вроде пережитка, несовместимого с серьезным, научным взглядом на мир. Но женщины все равно где-то доставали распечатанные под копирку машинописные листы со словарем толкований сновидений.

А я и без сонника все понял. То, что Оля приснилась мне неспроста, и дураку понятно. Я не хотел думать о ней, но даже во сне думал. Я боялся, что она, как Мальвина, скажет: «Ты чо, сдурел?». Или что-то вроде того. Потому что такая красивая девочка всегда найдет, с кем дружить, или, наоборот, сыщется парень лучше меня — умнее, крепче, удачливее, которым она сама заинтересуется. А я что? Самый обыкновенный. Ничего особенного. Ну, разве что умею рисовать. Говорят, неплохо получается. И еще могу лепить из пластилина фигурки. Не просто каких-нибудь забавных человечков и зверушек, а что-то вроде маленьких скульптур: мама-скульптура, Зойка-скульптура, учительница биологии Нина Ивановна тоже в виде миниатюрного памятника: сухая, сердитая, она прижимает к груди учебник. Как щит. И если пластилиновую книгу вынуть из ее рук, то пластилиновая Нина Ивановна сразу станет какой-то беспомощной и растерянной.

Фокус с фигуркой я показал Зойке. Она оценила сходство и вдруг сказала:

— А, знаешь, ты прав: у биологички в жизни ничего, кроме ее предмета, нет. Может, в нем смысл ее жизни.

— Да ну?

— Сам подумай: мужа нет, детей нет, ни с кем не дружит. Она целыми днями в школе торчит.

— Любит работу. При чем тут смысл жизни?

— Мне кажется, что если бы ее уволили, она просто умерла бы. Потому что лишилась бы смысла…

— Выдумываешь!

Но Зойка стояла на своем. Да еще и утверждала, что такое умозаключение ей помогла сделать фигурка учительницы, вылепленная мной. Ну, дела! Я ни о чем таком и не думал, когда пластилиновую статуэтку лепил.

Наверное, глупо, но я слепил Нину Ивановну, потому что хотел ей отомстить. Биологичка была нашей классной и не всегда отличалась справедливостью. Зачем ей, к примеру, понадобилось специально оставить маму после родительского собрания и наябедничать: «Лиля Ивановна, ваш сын стал рассеянным, у него даже по любимому предмету — литературе — появились тройки. Считаю, причина в том, что у него слишком бурный переходный возраст: он смеет дерзить, не соглашается с учителем, и, к тому же, Лиля Ивановна, что у них за отношения с Зоей Авхачевой? Что-то рано он девочками увлекаться стал. Как бы чего не вышло!».

Мама объяснила Нине Ивановне, что с Зоей мы дружим чуть ли не с пеленок: все-таки соседи, и вообще Авхачевы — нормальная семья, дочки у них приличные, а я никакими девочками не увлекаюсь, иначе бы родители знали. «Ну, что вы? — ехидно улыбнулась Нина Ивановна и поправила круглые очочки, съехавшие ей на нос. — Родители обо всем самыми последними узнают. Как правило, мальчики в его возрасте становятся скрытными, никогда от них правды не добьешься». Мама ответила, что и не надо, мол, добиваться правды — родители все-таки не следователи какие-нибудь: с детьми стоит разговаривать обо всем на свете, и разговаривать доверительно, по душам. «А все-таки попомните мое слово, — не унималась биологичка. — Не все Павел вам рассказывает, многое утаивает. Вот, к примеру, говорил он вам, что запорол стенгазету на конкурс?».

Да говорил я о стенгазете матери, говорил! К майским праздникам каждый класс обычно выпускал стенгазету. Директриса объявила их конкурс. Поскольку я всегда неплохо писал сочинения и умел рисовать, Нина Ивановна постоянно заставляла меня делать стенгазеты и всякие дебильные «Молнии». Тогда мода такая существовала в школе: вывешивать в классах листки с карикатурами на двоечников, прогульщиков и всяких нехороших людей, например, на писателя Солженицына, который клеветал в своих произведениях на советский народ. Мы, конечно, его книг не читали, потому что их в стране не издавали, но под диктовку классной выводили крупными буками: «Советские школьники гневно протестуют…» Ну, и так далее. Писать то, о чем понятия не имеешь, — разве правильно? Я и сказал об этом классной. А та зашикала на меня: «Да ты что? Не веришь правительству и партии? Молчи! Язык слишком длинный у тебя…».

А тут — стенгазета. В ней надо писать об успехах нашего класса, какие, в общем, мы молодцы и умники, все у нас просто замечательно, и дружим-то мы, и друг другу помогаем, и план по сбору макулатуры выполняем, и всякое такое. Но случилось так, что один пацан, не стану называть его фамилию, выиграл на спор у другого целый рубль, по тем временам — большие деньги: десять копеек стоил билет в кино, тринадцать копеек — мороженое с изюмом, а уж леденцов — целый пакет взвешивали в сельпо! У проигравшего, конечно, рубля не оказалось. Тогда тот, который выиграл, поставил его на счетчик: каждый день — один процент. Большинство класса возмутилось, и я нарисовал на вымогателя карикатуру.