— Никто не сходит, — соврал я и моргнул.

Но и Зойка тоже моргнула. Мы одновременно моргнули. Я ручаюсь в этом! Но она, кажется, чуть-чуть, на полсекунды позже.

— Проиграл! — подытожила Зоя.

— Ты тоже, — возразил я. — Не моргнула, что ли? Не ври!

— Так нечестно, — уперлась Зоя. В ее глазах сквозило столько отчаяния, что мне стало жалко ее, и я согласился: да, мол, ничего не поделаешь — наверное, я проиграл. Измученная нами Дунька с недовольным видом улеглась на коврике и, вылизывая себя, косилась на нас. Зойку, казалось, она больше не занимала.

— Закрой глаза, — потребовала она.

Мне хотелось поскорее от нее отвязаться, и я послушно зажмурился. Зойка подошла ко мне. Я слышал ее прерывистое дыхание. С чего она вдруг так разволновалась? Зойка уже дышала прямо мне в лицо. Теплый выдох окатывал меня теплом, и тянуло слабым запахом зеленого лука и вареного яйца: наверное, Зоя наелась, перед тем как понесла корзину мне. Душок, исходящий от нее, мне не нравился, но приходилось терпеть: проиграл!

Ее выдох снова обдал мои губы теплом, и вдруг я почувствовал прикосновение к ним чего-то сухого и горячего. Зойка поцеловала меня!

Господи, сколько я мечтал о том, чтобы какая-нибудь девчонка поцеловала меня. И вот случилось! Но, странно, я ничего не ощутил, кроме неловкости, и к тому же прикосновение Зойкиных губ никак не напоминало сахарные уста, дыхание Эола, лепестки роз и всякое такое, о чем восторженные поэты писали в стихах.

— Дура! — неожиданно вырвалось у меня. — Сбрендила, что ли?

— Да ты что? — Зойка даже отскочила от меня.

— Уйди, чтоб я тебя не видел, — тихо бросил я. — Не надо меня жалеть.

— Ты ничего не понял, — она стремительно покраснела. — Глупый!

— И не хочу понимать, — я вытер губы. И мой жест окончательно убедил Зойку в том, что ей лучше уйти. Она, споткнувшись о несчастную Дуньку, выскочила в коридор, что-то там опрокинула и выскочила на улицу.

А вскоре пришли родители. Я сидел и чистил грибы — равнодушно, механически, ни о чем не думая. Лучшее занятие отвлечься от всяких навязчивых мыслей — монотонная работа.

— Володя не заходил? — спросил папа.

— Нет.

— Странно, никто его не видит. Куда пропал человек?

— Ничего, найдется, — пообещала мама.

И, правда, однажды он пришел к нам — красивый, подтянутый, черные усы делали его еще бледнее, — пришел, встал у калитки и, сколько его ни звал отец, зайти в дом не захотел. Пришлось отцу надеть брюки (духота стояла страшная, и дома мы с ним ходили в одних трусах). Он вышел к дяде Володе, и тот почти сразу сунул ему в руки голубой конвертик, что-то быстро, невнятно сказал и, круто развернувшись, почти побежал по деревянному тротуару, и подковки на его ботинках нервно и дробно стукали о доски. Он ни разу не оглянулся.

Папа вошел в дом и сообщил маме:

— Завтра уезжает. Переводят служить куда-то на запад. Оставил письмо для квартирантки.

— Думает, что она вернется?

— На всякий случай. Мало ли что, говорит, вдруг у нее с Иваном ничего не получится. А он готов ждать, сколько ей будет угодно.

Письмо положили под клеенку на столе, и оно там за несколько лет пожелтело и приклеилось к столешнице, а Марина так и не объявилась. Зато поздней осенью, когда землю уже подмораживало, но еще вовсю синели шапки сентябринок, вдруг явился Иван. Крепко виноватый перед тетей Полей, он вел себя странно тихо, ходил с робкой, виноватой улыбкой — она как бы затаилась в уголках его губ, и когда тетя Полина, которой почему-то нравилось громко кричать и ругаться во дворе, поносила его самыми последними словами, он брал ее на руки и, визжащую, брыкающуюся, уносил в дом.

— Ну что, брат Паша, забыла нас Марина? — спросил меня однажды Иван. — Забыла! А ведь она у меня вот где осталась, — и крепко-крепко стиснул куртку в области сердца. — Бывало, спросит меня: «Вань, когда ты меня бросишь?». А я говорю: «Никогда!». Она и расхохочется: «Правильно. Потому что первой брошу я». Так и вышло. Эх, брат Паша, ходи по земле, не отрывайся от нее и живи так, как получится, иначе — хана…

Он помолчал, задумчиво попыхтел сигареткой и совсем тихо сказал:

— А теперь будто пластинка во мне крутится, и музыка — чудная, одному мне слышная, а как о ней словами рассказать, не знаю. И такая тоска, брат, берет, что одно спасение — Полина. Жил с ней рядом, а ведь не видел…

Примерно так он со мной говорил, то ли хмельной, то ли уже больной — через несколько дней с ним что-то нехорошее случилось: схватил нож, ударил тетю Полю, та сумела выбежать, заорала, и кое-как соседям удалось Ивана усмирить; его отправили в нервную больницу, откуда выпустили не человека, а тень — худого, с темными кругами под глазами, будто замороженного: двигался осторожно, словно хрустальную вазу в гололедицу нес.

— Зря мы Марину в квартирантки брали, — сокрушалась мама. — Что о нас люди теперь подумают? Двух мужиков с ума свела, а ведь ни рожи, ни кожи, прости Господи!

— И не говори, — откликался отец, и его лицо как-то странно менялось: будто легкая тень от облака скользила по нему. — Ну их к черту, этих квартиранток, одни хлопоты с ними. Никого больше не возьмем, пусть комната пустой стоит: будем в ней яблоки на компот сушить…

Яблоки лежали на полу, на столе, на подоконнике. Самые крупные мама мыла и закатывала в банки. Те, что помельче, с полосатыми боками, шли на варенье. На компот сушили ароматные, полусладкие яблоки с желтой кожурой. Компот из них чуть горчил, и я его не любил, хотя сами яблоки мне нравились: сочные, крепкие, с едва заметной кислинкой, они не приедались. Если читаешь какую-нибудь занятную книжку, то незаметно можно сгрызть целую чашку — и никакой оскомины.

Эти яблоки созрели на том дереве, с которого Марина собирала листья, чтобы насушить их и запарить отвар. Им она полоскала волосы. А самих яблок так и не дождалась.

— Яблоко по имени Марина, — однажды произнесла Зойка. Ей тоже пришлись по вкусу эти плоды. Мы с ней даже менялись: она приносила из своего садика большие краснобокие груши, которые в поселке называли дулями, — они и впрямь напоминали кукиш, а взамен получала чашку яблок.

Мои родители и Авхачиха решили следующей весной обменяться глазками с этих деревьев. У мамы была легкая рука: все, что ни привьет, обязательно приживается. Наверное, и дули возьмутся. Яблоки имени Марины она не считала самыми лучшими, даже удивлялась: «И чего Авхачиха польстилась на них? Ну да ладно! Помогу я ей привить деревце. Мне не жалко».

Зойка больше не играла со мной в «американку» и вообще делала вид, что ничего особенного тогда не произошло. Иногда, когда из города приходило письмо от Ольги, она сообщала: «Тебе привет передают, а Мишке — нет».

«Ну и что?» — думал я про себя. Может, и нет нужды в приветах ему. Наверное, она ему сама пишет. Мишка-то, как Ольга уехала, ходил смурной и, что странно, даже перестал рассказывать всякие похабные анекдоты. Сразу видно: переживает. Но потом как-то незаметно он снова стал прежним Мишкой — веселым, шкодливым, уверенным и циничным. Впрочем, мне до него нет никакого дела. И он меня не трогал, потому что, наверное, помнил ту драку. И помнил, какой я бываю бешеный. А я и сам удивлялся: что тогда на меня нашло?

А еще я похоронил всех своих пластилиновых человечков. Для них мне отвели местечко на книжной полке. Иногда мама с умилением взирала на фигурки и вздыхала: «Паша, у тебя талант. Эх, была бы в поселке художественная школа!».

Никакого особенного таланта за собой я не чувствовал. Ну, нравилось мне лепить фигурки — и все. Что тут такого? К тому же какое-то детское занятие, несерьезное. Вон в газетах пишут: школьники собирают модели самолетов и машин, придумывают особенные механизмы, изобретают всякие полезные вещи, производят опыты с растениями — сам Мичурин их бы благословил. А у меня — баловство, шутка…

Среди пластилиновых человечков выделялась фигурка принцессы. Я лепил ее особенно старательно, а корону сделал из тонкой медной проволоки: начищенная до блеска, она сияла золотом и тем самым отвлекала внимание от лица принцессы. Если бы мама присмотрелась внимательнее, то поняла бы: куколка похожа на Ольгу, разве что холоднее и надменнее — недоступная далекая красотка, равнодушно взирающая на мир, простершийся у ее ног.

Наверное, я сделал что-то не так. Взял фигурку принцессы и смял ее. А потом и других пластилиновых человечков тоже измял. Они превратились в серые липкие комочки. Я их сминал, пока не образовался один большой комок. Кладбище пластилиновых человечков.

Получившийся комок пластилина потом пригодился маме. Она отщипывала от него кусочек, скатывала его в длинную тонюсенькую колбаску и замазывала щели в оконных рамах.

Часть вторая, или Камушек из бухты Тихой

(Прошло много лет)

Я переставил телефон на край стола, положил по правую руку стопку чистой бумаги, пододвинул к себе раскрытую папку, куда поместил купленный в обеденный перерыв новый детектив Марининой. Если войдет кто-то из сослуживцев, всегда можно сделать вид, что усердно штудируешь какие-то документы — то ли отчеты о лабораторных исследованиях, то ли статьи коллег из смежных институтов, то ли собственные черновики и записи. Короче, ушел в работу с головой.

Сегодня не хотелось корпеть над составлением таблицы, которая нужна шефу для докторской диссертации. Ладно бы для его личной — тут бы я расстарался. Все-таки Игорь Петрович порядочный мужик, без натяжек — крупный ученый и всякое такое, ему просто некогда самому заниматься вычерчиванием многочисленных графиков, таблиц, схем. Они нужны как иллюстративный материал, и обычно его делал лаборант Андрей, но, как на грех, он второй месяц сидел дома с загипсованной ногой: побежал к трамваю, поскользнулся, упал — перелом, гипс, больничный. А здесь, в такую духоту и зной майся за него! Хоть бы кондиционер, что ли, наконец отремонтировали: вместо холода он гнал в комнату теплую, липкую струю воздуха.

Таблица понадобилась для диссертации одного важного чиновника из местного «Белого дома». Занимаясь по должности развитием лесной промышленности, он вдруг возомнил себя большим специалистом и в науке. Да и новая мода возникла в стране: ряды ученых стремительно пополнялись губернаторами и вице-губернаторами, министрами и их замами, мэрами больших и малых городов, начальниками всех мастей и чиновниками средней руки. Почти все они мало что смыслили в фундаментальных науках, свои головы они не обременяли хоть сколько-нибудь ценными идеями, но у них — власть и, главное, немалые возможности и деньги: как нерадивые, но богатые студенты покупали себе дипломные проекты, так и чинушечья рать приобретала кандидатские и даже докторские диссертации — для престижа и повышения собственной значимости в глазах окружающих.

Игорь Петрович, может, и не связался бы с тем лесным вельможей, если бы не одно важное обстоятельство: он жил в двухкомнатной квартире вместе с двумя взрослыми сыновьями, и жена уже просто запилила его: «Ну, когда же ты, профессор долбаный, без пяти минут академик, основатель какой-то там научной школы и прочая, и прочая, получишь нормальную квартиру? Своим мэнээсам выбиваешь жилье, а себе — слабо? Совесть не позволяет? Да какая, к черту, совесть! Один раз живем, милый…».

Я знал, что в обмен на диссертацию Игорю Петровичу обещали квартиру в самом что ни на есть элитном доме: он строился рядом с центральной площадью, и каждый квадратный метр жилья в нем стоил как десять «квадратов» той «сталинки», в которой обитал ученый, а, может, даже и подороже.

Между прочим, я уважал своего начальника, и нисколько не осуждал его за то, что он продавал мозги надутому, чванливому барсуку из лесного ведомства. Что поделаешь, если жизнь так устроена: ты — мне, я — тебе.

Но при всем почтении к Игорю Петровичу работать сегодня не хотелось. Надоело чертить бесчисленные графики — и чтоб без помарок, красиво. Наскучило с тупым усердием заполнять цифирью таблицы и выверять каждый знак, а если, не дай Бог, сделаешь ошибку, то, в рот компот, начинай все сначала: подчистки, а тем более исправления не допускались.

— Завтра сделаю, — пообещал я сам себе. — Сегодня — день релаксации. Имею я право хоть чуть-чуть расслабиться или нет? Конечно, имею! Полтора года в отпуск не ходил, это не шутка… Пока нет «сокамерников», хоть отдохну. Да здравствует свобода!

Коллеги, работавшие со мной в одной комнате, называли себя в шутку сокамерниками. Три стола стояли впритык друг к другу, стены увешаны стеллажами, на которых в живописном беспорядке громоздились книги, пухлые папки с торчащими из них листами бумаги, скрутки пожелтевшего ватмана, пачки миллиметровки с какими-то графиками и чертежами. Слева от входной двери притулился внушительный шкаф вишневого цвета. На нем висел амбарный замок.