Его приделал Дартишвили, которому надоели фокусничанья старинной рухляди: шкаф имел странное свойство — ни с того, ни с сего его дверцы распахивались и многолетние накопления различных документов, отчетов, справок и прочих бумаг в мгновение ока выпархивали из него стаей на пол. Собирать их приходилось не меньше часа, да еще часа два уходило на сортировку. Тихий ужас! Но что интересно: архив, лежащий в шкафу, никому никогда не требовался: по крайней мере за те почти шестнадцать лет, что я работал в институте, ни разу не видел, чтобы кто-то взял из шкафа хоть одну бумажку. Хранили его исключительно по инерции: как же, все-таки — факт истории, а вдруг да пригодится? Так что замок не только держал дверцы шкафа, но и способствовал сохранности материала, наработанного предыдущими поколениями усидчивых сокамерников.

Я окинул шкаф взглядом и хмыкнул:

— Старина, а, может, ты хранишь такие тайны, которые этой детективщице и не снились?

Иногда мы с сокамерниками шутили, что на полках вверенного нам шкафа, возможно, лежат документы, которые ищет какой-нибудь иностранный шпион. Поди, с ног сбился, бедолага, а мы с Дартишвили на тех бумагах хлеб для бутербродов резали…

Кстати, где мой складной ножик? Дартишвили вчера кромсал им колбасу с сыром. Опять куда-то в бумаги сунул орудие чревоугодия, как мы его прозвали: ножик был тупой, я все собирался его наточить, да недосуг. В результате, как ни старайся делать тонкую нарезку, получаются толстые неровные куски. Оно и понятно: ножик давным-давно, сто лет назад, о Господи, мне подарила соседская девчонка Зойка.

В тот день я уезжал во Владивосток поступать в институт. С утра зарядил нудный серый дождь. Зонта у меня не имелось, плаща — тоже, и я представил, как вымокну, пока доберусь до автовокзала в райцентре, откуда еще часа два придется ехать в город. Там, чтобы попасть на железнодорожный вокзал, надо ждать трамвая, а вдруг они плохо ходят? Вымокну с ног до головы, конечно. Но мама, напряженно улыбаясь, успокаивала: «Дождь перед дорогой — хорошая примета. А плащ мы тебе купим. Ты же знаешь, что мы с папой на него уже откладываем деньги…» Правда, она предлагала мне свой зонт — синий, с красными аляповатыми цветами. Ну да, я что, с ума сошел — под бабским зонтиком ходить?

В самый разгар сборов явилась Зойка: «Привет!» — «Привет!» — «Ты там в общаге будешь жить?» — «Не знаю. Наверное. Абитуриентам обещают общежитие на время экзаменов. А что?» — «Тогда тебе пригодится, — она протянула сверток. — Ну, хлеба нарезать или консервы открыть. В столовую-то не находишься…» — «Спасибо» — «В столовой питаться дорого, ты уж не ленись: бутербродик или еще что, яичницу, к примеру, сам делай…» — «Да уж, соображу сам как-нибудь…». Она говорила со мной так, будто имела на меня какие-то особые права. Ну, словно заботливая невеста, блин! А что у нас было-то? Да ничего. Мы просто дружили.

«Когда теперь увидимся, неизвестно», — вздохнула Зойка. — «Ага, — ответил я. — Собираться надо, некогда разговаривать. Я тебе напишу…» — «Ладно», — кивнула Зойка. У меня в самом деле мало оставалось времени до отхода автобуса, и я, чтобы отвязаться от Зойки, предложил: «Ну что? Может, поцелуемся на прощание?». Она осталась стоять на месте, я тоже не сдвинулся. Так и смотрели друг на друга, пока Зойка насмешливо не спросила: «Ну, что стоишь? Иди давай!». Я опешил. Вроде как у себя дома, куда, интересно, мне идти? Зойка, видимо, подумала о том же самом, потому что вдруг засмеялась, махнула рукой: «Пока!» — и выскочила из дома. А ее подарок мне потом очень даже пригодился. И вот, надо же, столько лет прошло, а ножик все еще служит. Куда ж Отар его положил? Не под эту ли синюю папку?

На ней стояла типографская надпись «Дело №…». Из-под обложки торчал лист бумаги. Я машинально встряхнул папку, чтобы лист оказался внутри нее, но что-то вдруг мне не понравилось. То ли цвет бумаги — нежно-желтый, то ли текст на ней: короткие строки, и не на компьютере набраны, а от руки написаны.

— Странно, — пронеслось в голове. — Я никаких записей сегодня не делал. Откуда взялась странная бумага? А ну-ка, что в ней?

На листе значилось четверостишие, старательно выведенное черной гелиевой пастой:

Как редкостную птицу-марабу,

Как скрытного жука-единорога,

Тебя увидеть я хочу

И поговорить немного.

Почерк показался очень знакомым: крупные, четко выведенные буквы с наклоном влево, запятые в виде жирных точек с тоненькими хвостиками-закорючками и вместо дефиса две короткие черточки, напоминающие знак равенства. Где-то я уже видел эту руку. Но где и когда?

Как ни напрягал я память, но не смог ничего вспомнить. Кто, интересно, мог это написать? И кому понадобилось меня разыгрывать? «Тебя увидеть я хочу…» Надо же! «И поговорить немного…» Ну, в чем проблема? Говори!

«Наверное, шуточки Дартишвили», — решил я. Отар обожал веселые розыгрыши. А еще Дартишвили порой выдумывал совершенно правдоподобные истории, главным героем которых являлся он сам. В них он представал отважным спасателем, грозой хулиганов, бескорыстным помощником униженных и оскорбленных, героем-любовником и даже прекрасным принцем. Принц, правда, обладал слишком длинным носом с горбинкой, мощными усами-щетками и постоянно небритыми щеками: как ни старательно Дартишвили водил бритвой, а волосы, казалось, прямо на глазах снова буйно пробивались изо всех пор.

В прошлом году, вернувшись из Приморья, Дартишвили сидел в кабинете непривычно тихий, с глупейшей улыбкой и мечтательным глазами. Геннадию сразу стало ясно: его неженатый коллега наконец-то влюбился, а может, и не влюбился, но во всяком случае пережил нечто романтическое и необыкновенное.

— Да! — подтвердил Дартишвили в курилке Геннадию. — Да! Я не верил, что так бывает. Думал: глупости, выдумка! Она — моя вторая половина. Отвечаю! Ни с кем такого не случалось.

— Значит, скоро женишься?

— Эх! Она мне все обещала адрес дать, но в последний вечер так и не пришла. Не знаю, что у нее случилось. Понимаешь, я, как дурак, даже билет на самолет хотел сдать и поехать разыскивать ее по всему Владивостоку. Да! Не веришь?

— Верю. В книжках про такое читал…

— Да иди ты со своими книжками! Я — о жизни. Наверно, я ей не нужен. Она такая женщина! Посмотришь: ничего особенного, маленькая, худенькая, но в любви не знает меры. Да! Такая женщина — одна на тысячу других. Нет, на десять тысяч! А я не знаю ее адреса.

— Да где же ты ее нашел, Отар?

— На пляже. Загорали, купались. Я бы на нее и внимания не обратил, но она порезала ракушкой ногу. Попросила перебинтовать. Слово за слово — пошли в кафе, выпили по «Фанте», разговоры, то да се, гляжу: уже вечер. Да! А у меня женщины нет на ночь.

— А она что, не женщина?

— Да! Я ей, представь, честно говорю: вот, мол, хотел на пляже познакомиться с кем-нибудь, скучно без женщины. А она в ответ: будем, говорит, знакомы, мне тоже скучно без мужчины. Думал, что перепихнусь с ней и до свидания, но оказалось: она — моя. Я думал, брешут о двух половинках одного целого, о полном слиянии и все такое. Оказалось — нет. Да! И не знаю ее адреса. Что, Паша, делать?

— Жить дальше, — вздохнул я. — Отпуск у тебя не последний. Еще поедешь во Владик…

Я поверил Дартишвили. История не походила на его прежние рассказы, в которых он представал Казановой и Дон Жуаном в одном лице. Показателем настоящей любви для него был качественный секс. Он считал, что ни к чему все эти фигли-мигли, ахи-вздохи, переживания-метания, когда любовь — кровать? Не надо никаких слов, тело само скажет другому телу о чувствах, переполняющих душу. «Извини, — не соглашался я. — А что, если не чувства переполняют душу, а, как говорится, сперма брызжет из ушей? Любовь — не просто кровать…» Прежде Дартишвили ерничал в ответ, издевался и насмехался, теперь — молчал, томился и, похоже, действительно полюбил серьезно. Он даже забыл о своих обычных розыгрышах и шуточках. И вдруг — записка в стихах. Неужели период романтики у Отара закончился, и он снова входит в привычный образ?

Тут дверь кабинета скрипнула, в нее просунулась пышноволосая голова вахтерши Нонны Александровны.

— Павел Васильевич, — томно выдохнула она, оттопырив нижнюю губу и показывая новенький золотой зуб, — к вам женщина пришла…

— Так пусть заходит, — буркнул я, не поднимая головы от спешно разложенных бумаг, — вы же знаете, что в наш отдел пропуск не оформляется…

— Она сказала, что подождет вас внизу, — Нонна Александровна поджала ярко-красные губы и прищурила глаза. — Такая стеснительная дамочка, уж такая скромная…

— Вот еще, — я сделал вид, что недоволен. — Делать мне нечего: принимать посетителей в вестибюле…

— Но вы, Павел Васильевич, все-таки спустились бы к ней, — настаивала вахтерша. — Она сегодня уже второй раз приходит. Первый раз, как приходила, вы куда-то выходили по делам. Я ее к вам в кабинет отправила. Не знала, что вас там нет. Она уж так переживала, так переживала, что вас не застала. А вы разве ее записку не видели? Она что-то вам такое написала…

— Да записка-то есть, — хмыкнул я. — Только не пойму, что за дама и откуда она.

— Ну, так и узнаете сейчас. Спускайтесь. Уж такая она скромная, такая обходительная, такая славная…

Продолжая выдавать визитерше приятные характеристики, вахтерша притворила дверь.

Делать нечего, пришлось мне спуститься вниз. В вестибюле, однако, я никого не увидел. Я даже обошел вокруг развесистую китайскую розу, высаженную лет десять назад Светланой Ивановной из отдела долгосрочных прогнозов.

Светлана Ивановна уже который год на пенсии, за ее растением никто особо не ухаживает, разве что уборщица раз в неделю польет, и то — с бурчанием: платят, мол, гроши, мало того, что убираешь тут за всеми их срач, так еще и бесхозные цветы обихаживай — поразводили тут всякой растительности.

За розой, однако, тоже никого не оказалось. Но кто-то прохаживался в цокольном помещении. Входом через него пользовалось в основном начальство, когда приезжало на машинах.

Перегнувшись, я заглянул через решетку лестницы вниз и увидел маленькую худенькую женщину в белой кофточке. Она подошла к низкому подоконнику и села на него, вытянув ноги. Русые спутанные волосы, перевязанные узкой розовой ленточкой, закрывали ей плечи.

— Боже, боже…, — у меня резко оборвалось сердце, на какую-то секунду даже перестало биться, а потом бешено, до боли в висках застучало: бух-бух-бух! — Боже мой, неужели она. Никто больше не носит такую ленточку! Конечно, это Лена.

Я затаил дыхание и, медленно отступая по лестнице вверх, молил Бога, чтобы тот сделал так, чтобы женщина не увидела меня. Хотелось исчезнуть, испариться, стать невидимкой, провалиться сквозь землю, только бы не встретиться с ней.

Самое смешное, что мне вдруг вспомнилось исламское изречение: «То, что мусульмане считают справедливым, справедливо в глазах Аллаха». Но какому Богу я молился, и сам не знал. Скорее всего, лучше обратиться конкретно к Аллаху, потому что тот Создатель, которого я попросил помочь, сегодня, наверное, не слышал одиноких голосов, а, может, занимался чем-то более важным или вообще решил подбросить мне испытание. Может быть, сейчас он с любопытством взирал на меня откуда-то из своих заоблачных высот, и его очень интересовало, как я поведу себя с дамой, которую некогда любил. Или не любил? А! Какая, впрочем, разница. Мы были с ней близки. Более того, она научила меня любви. Или сексу? «Трахаться можно без любви, а любить — без траханья, — говорила она и, сдувая челку со лба, бросала на меня короткий испытующий взгляд. — Что у нас с тобой, я и сама, миленький, не знаю. Может, мне просто нравится жить?».

— Ё-калэ-мэнэ!

Я наступил на жестяную крышечку от пива, и она, зараза такая, выскользнув из-под моего ботинка, со звоном покатилась вниз. Женщина вздрогнула и обернулась на звук. Из-под густой челки русых волос стрельнул пристальный взгляд темных и блестящих глаз. Зрачки, черные, как маслины, странно расширились и застыли. Она смотрела на меня так, будто только что обрела дар зрения и первый человек, которого увидела, был я, Павел Васильевич Иванов.

Пришлось изобразить на лице улыбку и поднять в приветствии руку. А что еще оставалось делать?

Лена тоже помахала и позвала меня к себе. Спускаясь по лестнице, я думал, что же мне делать. В отношениях с этой женщиной я вообще не мог знать заранее, что будет дальше: задумывал одно, делал другое, а получалось так, как хотела она. Наверное, я никогда не обратил бы на нее внимания, если бы она сама не подошла ко мне в институтской курилке. «Говорят, ты стихи пишешь, — обратилась она ко мне. — Можешь что-нибудь дать для факультетской стенгазеты?»

Я почему-то вспомнил школьную учительницу Нину Ивановну и ту злосчастную стенгазету, из-за которой наш класс не попал на какой-то конкурс: «Не, я стенгазетами никогда не занимался, — соврал я. — Талантов нет таких!» А Лена хмыкнула: «Тебя никто и не заставляет! А вот стихи ты пишешь. Мне рассказывали. И вроде они производят впечатление…».