— Мы ее кормим не за что-то, а просто так, — заметил я. — А гусак тебя просто стращал. Он еще ни разу никого не клюнул — только пугает.

— Ага, — недоверчиво поежилась Оля. — Кто знает, что у него на уме. Ишь, как расщеперился!

Картошка уже выпустила гусиное крыло, отбежала на безопасное расстояние и, сбивая лапой пух с носа, ворчала на своего противника. А тот гоголем ходил по луже и, вытянув шею, победно трубил, воинственно хлопая себя крыльями по бокам, — показывал, что готов продолжить битву.

Дождь усиливался, пригибая к земле высокие мальвы во дворах, беспощадно колотя по широким листьям георгинов, сбивая со слив перезревшие плоды. Они закатывались в сырую траву, поблескивая желтыми, розовыми и фиолетовыми боками. Сливы в нашем поселке любили, и в палисадниках обычно росло сразу несколько их сортов. Весной они радовали глаз кипением белого, розового, красновато-желтого цвета — будто ленивый художник небрежно плеснул красками на еще голые, без единого листочка, корявые деревья. А ближе к осени среди прозрачно-зеленой листвы, начинающей покрываться бордовыми, желтыми, иссиня-черными пятнами, появлялись разноцветные гирлянды слив.

Стараясь не наступать на сливы-падалицы, я добежал до своего дома, взлетел по скользкому крыльцу и дернул дверь. На удивление, она оказалась запертой изнутри на крючок. Как же я мог забыть об утреннем предупреждении мамы, что она задержится на работе: у них кого-то провожали на пенсию, и по такому случаю намечался торжественный вечер, долженствующий плавно перейти в непременный в таких случаях долгий ужин. А папа с дядей Володей собирались пойти в свой народный театр. Как я понял, режиссер хотел показать новую постановку на каком-то смотре-конкурсе в городе и потому проводил репетиции чуть ли не каждый вечер и, что называется, до упаду: папа возвращался поздно, уставший, но в его глазах светился отчаянно веселый огонек: «Мы всем покажем, что и в глубинке есть настоящая культура, вот так!»

Значит, дома только Марина. Но почему она так долго не открывает? Я принялся барабанить в дверь еще громче.

Наконец, дверь открылась. Марина, растрепанная, в наспех наброшенном халатике, слабо улыбнулась:

— Извини, Пашка, я заснула.

Не дожидаясь, когда я войду в коридор, Марина, придерживая халат на груди, ринулась обратно в свою комнату, бросив на ходу:

— Пошла дальше спать. Что-то меня на дождь разморило…

Время было еще не позднее, и я позволил себе посмотреть телевизор, по которому как раз показывали «Кабачок 13 стульев» — смешную передачу о польских чудаках и чудачках. Марина обычно тоже ее не пропускала, но в сегодняшний вечер, видно, и вправду хотела спать. Что вообще как-то странно: обычно она допоздна читала, слушала музыку, что-нибудь вязала или шила — свои самые лучшие обновы она делала собственноручно. В сельпо, хоть Марина и числилась там не на самом последнем счету (все-таки бухгалтер!), даже по блату взять нечего: в промтоварный отдел завозили блеклые байковые халатики, однотипные платья из ситца, сатиновые шаровары да старушечьи тужурки и кофты мышиного цвета. На фабриках, где их производили, видимо, раз и навсегда кончились все другие краски, остались только серые, невыразительные, блеклые.

Я вспомнил, как Марина сегодня красиво оделась, особенно ей шла ажурная накидка, сотканная, казалось, из паутинок. Она тоже связала ее сама крючком: ниточка за ниточкой, и как только терпения хватило!

Дождь усиливался. Влажный воздух наполнился запахами череды и полыни — как-то грустно, с горчинкой, но сердитый ветерок нет-нет да и добавлял в сложившийся аромат острую нотку свежей зелени, пропитанной чем-то сладким и солнечным: так пахнут яблоки, созревающие в нашем саду. Как раз под моим окном стояло дерево, одна ветвь которого задевала окно. Если ее раскачивал ветер, то ветвь начинала стучать о раму, касалась наличников, тихонько, как котенок, царапала стекло.

Густо усыпанная яблоками, ветка согнулась дугой под их тяжестью, и мама с тревогой, бывало, глядела на нее: «Как бы не обломилась! Первый год такой урожай. Особенное нынче лето».

Я подошел к окну, чтобы закрыть форточку: ветер пригоршнями плескал через нее воду на подоконник. И когда я уже хотел повернуть защелку, услышал мелодию песни, которая мне почему-то очень нравилась, хотя ни одного слова в ней не понимал: «Я ни о чем не жалею», Эдит Пиаф.

Пластинку с ее песнями как-то продавали в нашем сельпо. Обычный желтоватый конверт с пышными розочками, с одной стороны надпись «Завод грампластинок «Мелодия», с другой, — «Мелодии французской эстрады». Ничего особенного. Не то что пластинки с Эдитой Пьехой: на обложке она сама, красивая, улыбающаяся и нарядная, на обороте — список песен, которые записаны на диске. Все ясно и понятно. А тут — не поймешь что: «Мелодии французской эстрады», никому не известная в поселке певица с неправильным именем Эдит. Мы-то считали, что есть Эдита, и только Эдита — правильно, и поет она лучше всех. Но Марина купила себе невзрачную пластинку. Прибежала с ней домой радостная, сияющая от счастья: «Я давно мечтала купить эту грамзапись. Вы не представляете, какое чудо — Пиаф!»

Мне сразу понравилась песня «Я ни о чем не жалею». Веселая такая. И ужасно грустная. Мне казалось, что певица поет о том, что когда тебе хуже всех на свете, не надо подавать вида — нужно улыбнуться как ни в чем не бывало, и пусть все думают, что у тебя все в порядке. Потому что все, что ни делается, делается к лучшему — это во-первых, а во-вторых, наша жизнь бывает всякой, и если тебе сегодня плохо, то завтра будет хорошо, и стоит ли о чем-то жалеть?

Я снова раскрыл форточку. Прислушался, Точно! В комнате Марины включен проигрыватель, звучала песня Эдит Пиаф. Только она кончалась, как тут же начиналась опять. Видимо, Марина ставила ее снова и снова.

— Включи что-нибудь еще, — услышал я вдруг мужской голос. Он говорил где-то рядом со мной. Порыв ветра донес до меня крепкий табачный дух. И я понял: в комнате Марины форточка тоже открыта, а ее гость курит в нее, чтобы не портить дымом воздух.

— Говори тише, — цыкнула Марина. — Мальчишка услышит.

— Да он ничего не понимает, — усмехнулся мужчина.

— Все равно нечаянно может проболтаться, что ко мне кто-то приходил ночью, — Марина говорила тихо, но я все же разбирал сказанное. — Отойди ты, наконец, от окна. Не дай Бог, Лиля сейчас пойдет или Василий — увидят огонек папиросы в окне, что подумают?

— А тебя это волнует?

— А тебя нет?

— Мы же все уже решили…

— Но приличия-то надо соблюдать, Иван.

— А что, любовь может быть неприлична?

— Вань, ну, перестань, отойди от окна…

Из соседней форточки красной звездочкой вылетел окурок и, описав замысловатый пируэт, упал в сырую траву. Послышался стук закрываемой фрамуги, и после — ни звука. Я узнал голос Ивана.

Когда Марина просила меня позвонить из телефона-автомата, я сначала не мог понять, с кем мне приходится говорить. Голос вроде знакомый, но телефонная линия так искажала его, что я долго не мог догадаться, что он принадлежал соседу. А когда понял, мои услуги Марине уже не требовались. Она, видимо, решила обходиться без телефонных разговоров с Иваном. А может, они изобрели какой-то другой способ связи? Не знаю.

То, что в комнате Марины присутствовал Иван и они вместе слушали песню Эдит Пиаф, а, может быть, даже занимались тем, чем наедине занимаются мужчина и женщина, меня потрясло. А как же Володя? Он ведь любит Марину! И страдает. Каждому видно и понятно: он из-за нее места себе не находит. А она — с Иваном. Да у него ведь жена есть! Зачем ему еще Марина? И зачем он ей? Хмурый, неразговорчивый, а если заговорит, то мат-перемат через каждое слово. Правда, он так только в мужской компании себя ведет, например за игрой в домино. А при женщинах сразу культурным становился: «Простите — извините — пожалуйста…».

Дядя Володя так никогда не притворялся. Он всегда оставался самим собой — веселым, сильным, замечательным. И у него столько талантов! Например, талант ремонтировать мебель. Она у нас постоянно разваливалась: то крышка у комода повиснет на одной петле, то стул вдруг колченогим сделается, но хуже всего, когда рассыхается платяной шкаф: длинная палка-вешалка выскакивала из пазов, и плечики с навешанной на них одеждой грудой вываливались наружу; полочки с полотенцами и бельем тоже срывались с хлипких втулок. Что только папа ни делал, а шкаф до конца починить не мог. Новый же нам не светил: в сельпо за мебелью стояла очередь по списку, и родители подсчитали, что первыми в ней они станут чуть ли не к своей пенсии.

Дядя Володя, узнав об их проблеме, весело присвистнул и попросил у отца инструменты. «Да ну! — отмахнулся папа. — Эту рухлядь даже старик Хоттабыч не отремонтирует!» — «Давай-давай, — настырно подталкивал его Володя. — Где тут у тебя стамеска, еще ножовка понадобится. А столярный клей есть?».

В общем, они с отцом, считай, весь день проколдовали над нашей старой мебелью. — И все-таки отремонтировали! Причем папа больше на посылках у Володи был: «Принеси то, дай это, подержи тут…».

А еще дядя Володя обладал талантом поднимать настроение. Увидит, что сижу бука-букой и обязательно подойдет, что-нибудь веселое расскажет или просто подмигнет, а то, бывает, сядет рядом и спросит: «Что, сам себя не понимаешь? Это, брат, со всеми бывает. Особенно в твоем возрасте. Тут главное — ни на кого не обижаться. Вот я, помню, со своей матерью как схвачусь: она мне слово — я ей два, и все мне казалось, что отсталая она, ничего не понимает, вредная… А теперь мне стыдно. Это я был вредный. А вредным был, потому что хотелось поскорее стать взрослым и чтобы со мной считались. Но это я уже потом понял…»

Конечно, он говорил как взрослый. Но взрослый, который помнил себя подростком. Отец тоже помнил. Он вообще у меня замечательный: с ним можно обо всем на свете говорить, а то и вообще без всяких слов обойтись — просто рядом посидеть, помолчать, как-то спокойнее на душе делается, косматость настроения будто ласковая рука пригладит, теплее станет… Но все-таки отец то ли стеснялся, то ли не считал нужным рассказывать о себе. И еще он всегда поддерживал маму, даже если она бывала не права. Он считал, что родители должны иметь единое мнение. А дядя Володя ни с кем не держал совет — только с собой.

А то, что он военный, разве не замечательно? Аккуратная форма, франтоватая фуражка, начищенные до зеркального блеска сапоги — класс! Пацаны завидовали мне: ни у кого из них не было такого знакомого. Впрочем, разве он просто знакомый? Мне хотелось, чтобы он стал моим старшим другом. Но дяде Володе, кажется, нужна только Марина. Он и к отцу ходил в гости, как я теперь понимаю, исключительно из-за нее.

А Марина променяла его на Ивана. Ее поведение никак не укладывалось в моей голове. Но, может, я плохо о ней думаю? А что, если они всего-навсего друзья, как я с Зойкой, к примеру? Мишка черт знает что о нас думает, а мы даже и не целовались ни разу. Да и с чего бы вдруг с Зойкой-то целоваться? Она, оказывается, симпатичная девчонка. Я раньше даже и не замечал. Но чтобы целоваться? Да ну! Может, и у Марины с Иваном ничего такого нет? А я уж подумал… Нет, не скажу, что я подумал.

Шум дождя убаюкивал, и я заснул довольно быстро. Приснился мне сон, в котором сначала сверкали лишь яркие мохнатые звезды, похожие на те, что вешают на новогодние елки. Правда, они были вроде как живые и настоящие, меж ними бродила круглолицая Луна, проносились хвостатые кометы, рассыпались блистающими искрами метеориты. Я плыл в теплом пространстве, трогал светила руками, весело уворачивался от летящих навстречу алмазных астероидов. На одном из них сидела принцесса. Астероид был маленьким, может, чуть побольше надувного резинового шара, с которым маленькие дети учатся плавать.

Принцесса сидела на нем верхом, обхватив его ногами. Серебристый шлейф платья развевался, как сказочный флаг, таинственно мерцали жемчуга и каменья на груди, нестерпимо сверкала на голове золотая корона. Принцесса сидела ко мне вполоборота, и я не сразу разглядел ее лицо. Мне казалось, что оно должно быть самым прекрасным на свете. А когда принцесса наконец-то обернулась, чтобы посмотреть на меня, я увидел лицо Оли.

Она удивленно смотрела мне прямо в глаза, и ее взгляд, казалось, проник в меня глубоко-глубоко, прошел сквозь сердце и замер под ним сверкающим холодным лучом. Меня ожгло, как лед ожигает разгоряченную кожу. И в тот же миг я проснулся.

Сердце билось, как рыбка на крючке. Лоб покрылся испариной, а горло, как мне показалось, легонько сжимает мягкая лапка, теплая и такая ощутимая, что я решил ее потрогать, но на шее ничего не обнаружил — нащупал лишь упруго пульсирующую жилку.

Еще совсем недавно я верил в то, что сны насылает Оле-Лукойе. И если мне снилось что-нибудь плохое, тревожное, то я думал, что в чем-то за день провинился — сказочный старичок о моем проступке узнал, вот в наказание и крутит надо мной зонтик с мрачными видениями. Я просыпался и, чуть не плача, долго лежал с закрытыми глазами, боясь посмотреть в темноту комнаты. Мне чудилось, что где-то рядом притаился другой Оле-Лукойе.