Вернувшись из Гурзуфа и зайдя к себе в мастерскую, Игорь долго ходил вокруг завершенной перед самым отъездом гипсовой фигуры обнаженной женщины, которой до сих пор так и не смог дать названия. Все эти три недели он купался в море, ходил в горы и ни разу не занимался сексом, хотя, как обычно, в Крыму в это время года собралось много красивых охочих до приключений девушек. С ним творилось что-то непонятное. Глядя на обнаженные белые, розовые и бронзовые тела, он испытывал чувство отвращения, словно вегетарианец, очутившийся в мясной лавке. Вдруг нахлынула тоска, за которой последовала депрессия. Как-то он напился у себя в комнате и стал чертить углем на больших листах бумаги контуры женского лица. Он не помнил, кому оно принадлежало, но рука легко и свободно скользила по бумаге, придавая лицу выражение задумчивой грусти. Он скомкал лист, швырнул его в угол и, выпив прямо из горлышка целую бутылку крымской «Мадеры», снова принялся чертить что-то на бумаге. И опять на него глянуло задумчивое женское лицо с широко поставленными глазами. Крым надоел до чертиков. На следующий день, напоследок с удовольствием искупавшись на рассвете в море, он пошвырял в машину вещи и уехал, не простившись ни с кем из знакомых.

И вот сейчас в пыльной и душной мастерской он наконец вспомнил, кому принадлежало это лицо: оно было точной копией лица обнаженной женщины. Он схватил резец и криво выцарапал на основании возле босых пальцев — «Un Sospiro»[10]. Это было странное слово, имевшее, как и многие слова этого древнего поэтичного языка, не одно значение. В нем был его вздох по тому, чего у него не было в жизни, — мечте.

Он сварил себе крепкого кофе и, сидя на неубранной после предотъездной холостяцкой пирушки кухне, вспомнил девушку, на которую обратил его внимание в Шереметьеве Сутягин и которая согласилась ему позировать.

Она не оставила ни адреса, ни телефона, попросив высадить ее у Никитских ворот, да он и не спрашивал — тогда все его мысли были поглощены только что завершенной скульптурой. Теперь ему вдруг захотелось ее увидеть. Кто она? Может, Сутягину известно хоть что-нибудь об этой девушке?..

Телефон у Сутягина не отвечал, и Игорь понял, что он на даче. Было шесть утра, он не спал в минувшую ночь ни минуты. Но спать не хотелось. Сутягинская дача была на Николиной горе. Через пятьдесят минут он уже громко стучал в дверь и, пока Сутягин дошлепал до нее, чуть не сорвал ее с петель.

— Ты откуда? — удивился тот, стоя на пороге в одних трусах и почесывая волосатый живот. — Ведь ты должен быть в Крыму.

— Ты знаешь ее адрес? — спросил Игорь, оттеснив хозяина могучим плечом и шагнув на веранду. — Той, которая провожала в Шереметьево американца?

— Какого американца? — недоумевал Сутягин. После Эндрю он уже раза три передавал посылки с иностранцами.

— Того, что взял яйца.

— А, вот ты о ком. — Сутягин зевнул и поскреб затылок. — Да, помню, с ним была длинноногая аппетитная красотка. Не женщина, а мечта скульптора. Но ведь я видел, как она садилась к тебе…

— Черт, но я ее упустил! — Игорь хватил кулаком по хлипкому плетеному столику, под ним что-то хрустнуло, и столик медленно завалился набок. — Где она?

— Понятия не имею. Я с ней не знаком.

— Так познакомься, черт побери! — рявкнул Игорь и собрался было заехать кулаком по оконному стеклу, но Сутягин успел схватить его за локоть.

— Успокойся. Зачем она тебе? Ее свекор большой начальник в той самой конторе, которая на каждом шагу делает нам мелкие и крупные пакости. Я сам узнал об этом случайно от одного педрилы уже после того, как товар был за океаном. Честно говоря, я тогда здорово струхнул и поджал хвост. Но на этот раз все вроде бы обошлось.

— Плевать я хотел на ее свекра. Мне нужна она, а не этот старый кретин. Ты что, совсем забздел? Тогда валяй в отставку.

Сутягин набросил на голые плечи полосатый махровый халат и ушел куда-то в дом. Он вернулся минут через пять с пухлой записной книжкой и в очках на носу. Перелистнув несколько страниц, продиктовал номер телефона, который Игорь немедленно записал на клочке валявшейся на диване газеты.

— Я тебя предупредил, — проворчал он. — Сам лезешь на рожон.

Игорь его не слышал. Он бросился к машине и уже через пять минут пер по трассе, превышая все мыслимые и немыслимые скорости.

Но телефон упорно молчал, хотя Игорь звонил по нему в разное время суток раз по пятнадцать на день. Не надеясь на связь, он теперь часто дежурил напротив дома из светло-желтого кирпича, обсаженного елочками. Однажды двое молодых людей в штатском вежливо, но настойчиво попросили его убрать машину. Стиснув зубы, он подчинился, свернув в соседний переулок, откуда просматривались все подступы к дому. Этой девушки наверняка сейчас нет в Москве. Быть может, ее уже вообще нет в Советском Союзе. Но он не успокоится, пока не отыщет ее.

Вечерами он пил водку на своей неубранной кухне и метал нож в большую репродукцию со скульптуры «Мыслителя» Родена на стене.


Николай Петрович умер через двое суток, так и не придя в сознание. Маша послала в Плавни срочную телеграмму, как только узнала о его болезни. Но почта там оказалась выходной, к тому же накануне Таисия Никитична подвернула ногу и сразу выехать не смогла. Она приехала в день похорон, сопровождаемая Толей, который почти тащил ее на себе. Ни он, ни Таисия Никитична не проронили ни слезинки, даже когда гроб опускали в могилу. Машу, напротив, душили слезы. Толя смотрел на ее родное зареванное лицо, и у него больно сжималось сердце от того, что он не в состоянии ей помочь.

— Выпей водки, — посоветовал он на поминках. — Плакать не надо — его душа еще среди нас и очень за тебя переживает. Бог дарует жизнь, он же дарует и смерть. Это, мне кажется, так естественно.

— Нет, это очень больно и жестоко. Мы… мы так мало любили его, а он… — Она всхлипнула, наклонилась к Толиному уху и сказала: — Теперь я осталась одна.

Ему очень хотелось сказать: «Это неправда. Я всегда с тобой. Я сделаю для тебя все, что угодно». Но на самом деле он ничего не мог для нее сделать.

— А дом мы уже почти закончили. Я все думала: вот выйдет Коля на пенсию, переедет насовсем в Плавни, и заживем втроем, по-семейному. Пустой дом стоит, тихий — ни голосов в нем, ни шагов не слыхать. Я даже ночевать там боюсь. — Таисия Никитична вдруг заплакала, размазывая по щекам слезы своей скрюченной ладошкой. — Что с нами теперь будет? Ты наверняка не захочешь там жить, а продавать жалко, ой как жалко. — Она схватила Машу за руку, привлекая к себе ее внимание. — Красивая ты и вся городская. Тебе развлечения нужны, театры, концерты. А у нас глухомань да и жизнь тяжелая — сад, огород обрабатывать нужно, к одному колодцу за день раза три сбегать приходится. Но я к этому месту так привыкла, так привыкла. Пускай меня там схоронят.

— Зачем продавать? — удивилась Маша. — Живите, как жили. Теперь это ваш дом. Может, когда-нибудь я приеду…

Это «когда-нибудь» показалось ей самой несбыточным и очень-очень далеким. Прежде чем ему свершиться, наверняка придется претерпеть много невзгод, страданий, мук. Жизнь последнее время казалась ей сплошным сражением, и короткое появление в ней Эндрю еще больше обострило и усилило тоску.

Маша знала, что дом принадлежал ее отцу. Когда отец исчез, Устинья сказала как-то: «Дом нужно переписать на тебя. Ты его единственная наследница и хозяйка всего, что после него осталось». Кажется, она так и сделала — она показывала ей несколько лет назад какую-то бумагу, в которой было написано, что земля и все постройки на ней принадлежат ей, Марии Андреевне Соломиной. Устинья хранила все ценные бумаги в сумке, засунутой за стопку постельного белья в шкафу. «Но Ян ведь тоже наследник. Такой же, как я, — подумала Маша. — Ему принадлежит половина всего, что там есть. Мы — две половинки одного целого…»

— Если хотите, я могу переписать дом на вас, — вдруг сказала Маша. — Думаю, Ян не будет возражать.

— Не надо сейчас об этом. И вообще… — Толя замолчал, продолжая энергично трясти головой.

— А я считаю, эту проблему следует решить как можно скорей, — неожиданно горячо возразила Таисия Никитична. — Маша всегда может приехать и жить у нас сколько угодно. И не только она, а все ее семейство. А вот дом… Ты же, внучек, построил его своими руками.

— Хорошо. Я перепишу его на Толю. Завтра же. Это нужно было сделать давным-давно, но мне как-то и в голову не приходило, что это может иметь какое-то значение.

Маша встала и решительным шагом направилась в спальню. Она вытряхнула содержимое старой кожаной сумки прямо на кровать и стала разбирать его дрожащими от волнения руками. Ее белокурый локон в конверте, на котором рукой Устиньи написано: «1957 год, 12 июня», крохотная, с загнутым уголком, фотография маленького мальчика. На обороте надпись по-польски, и тоже рукой Устиньи: «Ян Франтишек Ковальский, 1942 год, 27 апреля», письма отца к матери, перевязанные шерстяной красной ниткой, еще какие-то бумаги, ленточки, носовой платок с инициалами «А К», вышитыми гладью…

Внезапно ее внимание привлекла визитная карточка. Она выделялась из поблекших реликвий прошлого своей современной яркой белизной. Маша взяла ее в руки и, прочитав написанную на ней фамилию, медленно опустилась на пол. Это была визитная карточка ее отца, Анджея Ковальского, с адресом его нью-йоркской квартиры и номером телефона.


Дима сидел за рулем своего светло-бежевого «универсала», который отец подарил ему на день рождения. Накрапывал дождь, и на улицах было скользко, но Дима не любил ни при какой погоде ползти черепашьим шагом, предпочитая ему «третью космическую скорость». Определенное количество нулей в номерном знаке предупреждало гаишников о том, что с водителем данного транспортного средства лучше не связываться, иначе в мгновение ока можно превратиться, к примеру, из капитана в младшего лейтенанта. Безнаказанность воодушевляла Диму на все новые и новые подвиги, и он в любое время года, дня и ночи жал на всю железку, заставляя даже бывалых московских таксистов уступать ему дорогу.

Он лихо свернул с улицы Горького в Брюсовский, едва не протаранил мусорный бак возле «Балалайки», чертыхнулся, свернул направо, налево, еще направо и угодил правой фарой в бампер длинного серебристого «мерса», который какой-то кретин поставил чуть ли не посередине дороги. Раздался мерзкий скрежет металла и оглушительный осколочный звон. Дима матюгнулся и, не глуша мотора, выскочил из машины с тем, чтоб по-свойски разобраться с владельцем серебристой штуковины. Он бесстрашно открыл рот, собираясь обозвать его для начала идиотом и педерастом (на точно таком же «мерсе» ездил брежневский сынок, на которого у Димы давно был зуб, поэтому нетрудно представить энтузиазм, с которым он собирался накинуться на владельца злополучной машины), но вдруг увидел перед собой приятеля по игрищам настоящих мужчин, которого звали не то Олегом, не то Игорем. У этого Олега не то Игоря, моментально вспомнил Дима, был между ног не пистолет, а настоящая царь-пушка.

Приятели обменялись крепким рукопожатием.

— Чепуха, — сказал Дима, кивая головой на свою разбитую вдребезги фару. — Починят фраеры. Но это дело необходимо спрыснуть. Ты что тут делаешь в засаде?

— Так, одну птичку караулю, — постарался как можно небрежней ответить Игорь.

— Тогда пошли в мой холостяцкий вертеп, а птичка никуда не денется — сама к тебе прилетит. Старик, ты не представляешь, как я рад тебя видеть.

Игорь, разумеется, знать ничего не знал о семейном положении Димы — участникам игрищ для настоящих мужчин и в голову бы не пришло задавать друг другу столь скучные и пошлые вопросы. Сейчас Игорь с удовольствием принял предложение приятеля, ибо чувствовал интуитивно, что эта девушка сегодня уже не появится. Так почему бы не напиться с горя с тем же Васей, Петей или как там его?..

В обсаженном молодыми елочками доме из желтоватого кирпича жили исключительно сильные мира сего и их отпрыски. Впрочем, и в тех самых игрищах участвовали только они — исключение делалось лишь для дам-актрис, ибо женщин этой романтично-сексуальной профессии жаловали даже монархи и прочая знать всех времен и народов, если только они не были педрилами. И Дима был одним из этих сильных мира — чей-то сынок или внук, а может, и то, и другое. Это тоже не имело для Игоря никакого значения.

Они устроились на кухне. Дима разлил по пиалам «арак» — два дня назад ему доставили из Улан-Батора посылку, состоящую главным образом из отборной крепкой монгольской водки, сказал «поехали» и выпил до дна. Игорь последовал его примеру. Далее на столе появились банки с икрой, крабами, огрызки позавчерашнего хлеба — Дима уже целую неделю вел холостяцкую жизнь.

Пирушка проистекала молча, если не считать двух-трехсложных тостов, обычно произносимых Димой, и глухого звяканья пиал. Игорь мрачнел — алкоголь делал его несчастным, злым, к тому же последнее время выбивал из-под ног почву, переселяя в какое-то вакуумно-невесомое антиматериальное пространство. Что касается Димы, то он, напротив, добрел под влиянием спиртного и, приняв его в определенном количестве, становился чрезвычайно словоохотливым, тяготея в основном к длинным монологам в гамлетовско-высоцком стиле.