И доктор лукаво подмигнул Бернарду.

— Скажите ему, что никуда лететь не нужно. Он опоздал. Да, так ему и скажите. — Бернард Конуэй повернулся и направился к двери. Задержавшись на секунду на пороге, изрек: — Мы, американцы, очень дорожим кровным родством. Возможно, еще больше, чем итальянцы. Советую вам чаще видеться с вашей сестрой, дорогой синьор Гульельми.

— Прости меня, Берни, — сказала Маша в самолете. — Я вела себя как пятнадцатилетняя девчонка. Ты что, на самом деле собираешься показать меня этому профессору… Шиндельману? — с тревогой в голосе спрашивала она.

Бернард улыбнулся и, наклонившись над ней, погладил кончиками пальцев по щеке.

— Знаешь, я передумал. Лучше свожу тебя к «Максиму». Мне кажется, он куда более опытный специалист, чем этот занудливый немец. Не возражаешь?

— О Берни, — прошептала Маша и слабо улыбнулась. — Если б я знала, что ты меня еще… помнишь.

— Ты бы держала снотворное отдельно от витаминов. Ты это хотела сказать?

Он вопросительно смотрел ей в глаза.

— Наверное. — Она вздохнула. — Когда я с треском провалилась на том концерте, и мой импресарио…

— К черту этого придурка. Отныне твоим импресарио буду я.

— Если ко мне вернется голос. — Маша устало закрыла глаза. — Ты быстро разлюбишь меня, если я не смогу больше петь.

Из-под ее ресниц скатилась слезинка и замерла маленькой капелькой на кончике носа.

Бернард достал носовой платок и осторожно ее промокнул. Маша открыла глаза и улыбнулась.

— Так уже лучше, мисс… Ко-валь-ская. Однажды она проснулась и поняла, что впереди целая жизнь. А прошлое ей всего лишь приснилось.

Бернард обнял Машу за плечи, привлек к себе, и она, положив голову ему на грудь, тяжело вздохнула.

— Не будем сейчас строить планов, ладно? — говорил он, гладя ее по спине. — Я не был в Париже десять лет. Это город моей юности. Сейчас я вдруг снова почувствовал себя молодым и беззаботным.

— Берни, твой отец будет очень недоволен когда узнает, что ты…

— Поживем — увидим. К тому же я не ставлю перед собой задачу во что бы то ни стало угодить собственному родителю. Это скучнейшее из всех занятий.

— Мой отец был бы за меня рад. Да, я уверена, он был бы очень за меня рад. И обязательно сказал бы, что я похожа на него характером. Берни, ты знаешь, я, кажется, теперь лучше понимаю своего отца. И я действительно похожа на него. — Маша снова вздохнула. — Бедная мама. И Устинья тоже.

Она задремала на плече у Бернарда.

Самолет держал курс на Париж.


Ян сидел на том месте, где когда-то стояла его палатка, и смотрел на обнажившуюся осенним мелководьем косу. На ней расположилась стая грачей, похожих издали на пятна жирной копоти. Волга обмелела, сузилась и, как казалось Яну, заметно постарела с тех пор, как он жил в палатке на ее левом берегу. «И я тоже постарел, — думал он. — Наверное, постарел и этот чудесный американец, с которого все началось. Звезды, Третий концерт Рахманинова, русалка на косе, оказавшаяся настоящей ведьмой. Но ведь это она свела нас с Машей. Если бы я не приехал в то лето сюда, я бы не встретил Машу… Какую? Ведь их было две? — спрашивал он себя. — Нет, она одна, она единственная, она…» — Он почувствовал, как в затылке начала пульсировать кровь, и медленно лег на сухую холодную траву.

Амалия Альбертовна сидела на коряге на другом берегу Волги и, зябко кутаясь в какую-то рваную кофту, неотрывно смотрела на сына. Она постарела за эти три месяца лет на десять, и у нее иногда по-старчески мелко тряслась голова. Она перестала красить и завивать волосы, и теперь казалось, что ее некогда опрятную темноволосую головку щедро посыпали серебристым древесным пеплом. Ян замечал происшедшую с матерью перемену и любил ее с каждым днем все больше и больше. Он уже не мог себе представить, как можно без нее жить, но стоило Амалии Альбертовне заикнуться однажды о том, что их ждет отец и что им давно пора ехать к нему, выскочил из-за стола и, как был в джинсах и майке, бросился в реку, переплыл на левый берег и дотемна шатался по лесу. Это случилось вскоре после того, как уехал Лемешев, прогостивший здесь целую неделю. С тех пор Амалия Альбертовна об отъезде не заикалась. Она вообще большую часть времени молчала, сидела, праздно сложив на коленях руки, и, не отрываясь, смотрела на сына. Перпетуя попыталась было вовлечь Амалию Альбертовну в нехитрые хлопоты по хозяйству, но из этого ничего путного не вышло. Стоило Яну исчезнуть из поля зрения матери, и все начинало валиться из ее некогда приспособленных к домашней работе рук. Ночами она бродила по двору или сидела на лавке под деревом и водила пальцем по холодной клеенке стола, точно писала на ней что-то. Иногда засыпала, уронив голову на стол, но сон ее был очень чуток — стоило прошуршать в сухой траве ежу или вскрикнуть ночной птице, как она поднимала голову, сильно трясла ею, вставала с лавки и начинала свой неутомимый обход.

Если шел дождь, Амалия Альбертовна надевала длинный плащ из жесткой коричневой клеенки. Он громко хрустел и даже гремел при каждом ее шаге, и тогда Перпетуя тоже не спала всю ночь, но она жалела Амалию Альбертовну и стеснялась сказать ей, что та мешает спать. Что касается Лидии, то она будто не замечала новую поселенку их так называемого скита. Со дня их первого и оказавшегося последним разговора Лидия отделила себя от Амалии Альбертовны мысленной стеной и теперь уже не могла читать ее мысли. Амалия Альбертовна выводила Лидию из себя и причиняла ей физическую боль. За эти три месяца Лидия тоже заметно постарела и больше не пыталась соблазнить Яна раздеваниями и непристойными жестами. Они по-прежнему спали в одной постели. Однажды Амалия Альбертовна подсмотрела в приоткрытую дверь, как Ян, сбросив надетые прямо на голое тело старенькие линялые джинсы, быстро юркнул под простыню, где уже лежала Лидия, и, повернувшись к ней спиной, свернулся калачиком и закрыл ладонью ухо.

Лидия — она тоже была голая — села в кровати и долго, не моргая, смотрела на него. Амалии Альбертовне показалось, будто тело сына обмякает у нее на глазах, становится как расплавленный воск и по-детски беспомощным. Ей хотелось ворваться в комнату, оттолкнуть Лидию, прикрыть собой Ванечку, но она пальцем не могла пошевелить. Наверное, она стояла так час или даже больше, как вдруг, почувствовав страшную слабость в ногах, села на пол и, прислонившись спиной к стене, заснула.

Она проснулась в своей кровати. Рядом сидел обернутый простыней Иван. Его освещенный луной профиль казался по-юношески мягким.

— Мама, не делай больше так, — сказал он, глядя не на нее, а в окно. — Я уже привык, а ты обязательно заболеешь. Это очень вредно — почти как рентген.

— Сыночек, но ведь ты… ты превратился в дурачка, — едва ворочая тяжелым пересохшим языком, пробормотала Амалия Альбертовна. Я не могу спокойно смотреть на это. Я умру, сыночек.

— Потерпи еще немного. — Иван все так же глядел в окно, но теперь его черты словно затвердели. — Начинается осень. Птицы собираются в стаи. Мы тоже, если захотим, сможем улететь. Ты и я одна стая. Я люблю тебя, мама, больше всех на свете. Но я не хочу возвращаться домой. Я очень ревную тебя к отцу. Когда он был здесь, мне все время хотелось его убить, и я с трудом себя сдерживал. Нельзя любить сразу двоих, правда, мама? — Он не смотрел на нее, зато Амалия Альбертовна не спускала с сына взгляда. Ей казалось, он стареет буквально у нее на глазах. — Когда я любил Машу, я совсем не любил тебя. Теперь я буду любить одну тебя. Но и ты, мама, будешь любить только меня. Завтра я попрощаюсь со всем, с чего начиналась моя любовь к Маше, а потом мы уедем. Ты согласна, мама?

— Да, — ни минуты не колеблясь, сказала Амалия Альбертовна. — Я согласна на все.

— Я знал, что ты так ответишь. — Он наклонился и поцеловал Амалию Альбертовну в лоб. Она увидела вблизи его глаза: темные, глубокие, неспокойные.

Рано утром он переплыл на лодке на левый берег Волги. Амалия Альбертовна уже часов шесть ждала его возвращения. Она была согласна сколько угодно ждать.

Ян медленно встал, опираясь на длинную палку с рогаткой на конце, спустился к реке, шагнул в воду и, звонко шлепая по ней сапогами, направился к косе.

Грачи с громкими криками взмыли в воздух, запятнав чистую голубизну осеннего неба чернотой своих тел. Ян стоял посередине косы и смотрел ввысь. Амалия Альбертовна видела, как он высоко поднял над головой свой странный посох и с силой вонзил в песок оба его рога. Точно пригвоздил какое-то страшное чудовище.

Не оглядываясь, почти бегом бросился к лодке и с ходу выгреб на середину Волги.

— Мама! — крикнул он, бросив весла и сложив рупором ладони. — Я свободен, слышишь? Сво-бо-ден!

Амалия Альбертовна вскочила и бросилась навстречу быстро приближающейся к берегу лодке.

Ее сердце стучало громко и по-девичьи горячо.


— Что вам нужно? Я никого не принимаю, — быстро сказала Маша, увидев вошедшего мужчину в мокром плаще. — Мишель, я просила вас…

— Мадам, я не хотела его впускать, но он сказал, что… он ваш отец.

Маша медленно встала, оперевшись левой рукой о клавиши рояля. Они издали громкий смятенный вопль.

Мужчина бросил на пол лохматый парик, сорвал бороду и весело рассмеялся.

— Папа! — удивленно воскликнула Маша.

— Да, моя девочка, это на самом деле я. — Анджей уже успел снять мокрый плащ и отдать его изумленно смотревшей на него горничной. — А это на самом деле ты. Или я ошибся?

Он говорил по-русски и смотрел на нее тем же восхищенным взглядом, каким смотрел когда-то Эндрю Смит, влюбившийся неожиданно для себя в русскую девушку.

— Ты не ошибся, папа. — Она обхватила его за шею и спрятала лицо на его груди. — От тебя пахнет совсем так, как… когда-то в Москве, — прошептала она. — Это было так давно. Как будто в другой жизни.

— Это и было в другой жизни. — Анджей нежно гладил Машу по волосам. — Мы теперь тоже совсем другие. Но мы не виноваты в этом. Нас заставили стать другими, верно? Эй, а в этом шикарном доме найдется что-нибудь выпить? И вообще я страшно голоден. Надеюсь, ты не ждешь его сегодня?

— Нет. — Маша забралась с ногами на диван и вздохнула. — Сегодня уже не жду.

— Это хорошо. Потому что нам с тобой нужно серьезно поговорить. И лучше без свидетелей. — Анджей налил полную рюмку водки и с удовольствием выпил. — Может, и ты хочешь? Не стесняйся — в такую сырость от водки одна польза для голосовых связок. — Он налил полрюмки и протянул Маше. — Пей. Раз, два, три. — Она послушно выпила и брезгливо поморщилась. Анджей захлопал в ладоши. — Браво! Может, повторим?

— Нет. Папа, мне… очень плохо, — тихо сказала она, глядя в одну точку перед собой.

— Потому я и здесь. Он в Париже?

— Откуда ты знаешь? — удивилась Маша.

— Девочка моя, я когда-то был журналистом. — Анджей усмехнулся и выпил еще рюмку водки. — Правда, я специализировался на политике, и переквалифицироваться в хроникеры светской жизни меня вынудили, скажем так, обстоятельства. Я уже двое суток торчу в этом гнилом городишке и успел кое с кем поболтать за чашкой кофе или бокалом шампанского.

— Но ведь мы… я живу в Ницце инкогнито, — сказала Маша.

— Да, да, конечно же, инкогнито. — Анджей лукаво ей подмигнул. — Синьора Грамито-Риччи исчезла на два с лишним месяца из поля зрения алчущих покопаться в ее грязном белье журналистов, тем самым возбудив в них жгучий интерес. Твой дружок, появляясь время от времени то в одной, то в другой европейской столице, уклоняется от встреч с прессой, но корреспонденту «Нью-Йорк таймс» он все-таки изволил сказать, что ты уехала отдыхать не то в Австралию, не то в Новую Зеландию. Этому поверил даже старик Конуэй. Либо сделал вид, что поверил. — Анджей взял Машину руку и, поднеся к своим губам, прошептал: — Твоему Берни удалось сделать из тебя ручную канарейку и засадить в позолоченную клетку. Надеюсь, ты ему не поешь?

— Нет. — Она решительно тряхнула головой. — Я больше никогда не буду петь.

— В таком случае, что ты собираешься делать, если не секрет?

— Пока не знаю. Возможно, вернусь домой.

Она взяла со столика пачку с сигаретами и закурила.

— А я думал, ты настоящая Ковальская. Был уверен в этом на сто один процент.

— Я устала, — сказала Маша, быстро загасив в пепельнице почти нетронутую сигарету. — Я хочу жить, а не бороться. Всю жизнь я только и делала, что боролась.

— Ты так чудесно играла. Я стоял под окном и слушал, пока не полил этот проклятый дождь. — Анджей подошел к роялю и взял нестройный аккорд. — Когда-то я мечтал стать пианистом. Помешала война. Но я сам виноват — настоящий артист должен шарахаться от политики как от заразы и не пускать никого и ничего в уютный мирок собственной души. В России тебе не будет жизни — у них на первом месте всегда была и будет политика. Лучше возвращайся к своему Франческо.