Маша застала Устинью в слезах. Она сидела возле туалетного столика в спальне и пыталась, разумеется, тщетно, запудрить красные пятна на носу и щеках.

— Что случилось? — с порога спросила Маша.

— Ничего, коречка. Все в порядке. Все живы и…

Она хотела сказать «здоровы», но невольно вспомнила Машу-большую и всхлипнула.

— Но почему тогда ты плачешь? — совершенно резонно поинтересовалась Маша и, подойдя, села прямо на ковер возле ног Устиньи.

— Это слезы о прошлом, — сказала Устинья. — Я их так и не выплакала.

— Прошлое не стоит того, чтобы о нем плакать, — задумчиво проговорила Маша, думая, разумеется, о своем. — Прошлое — это накипь на стенках души, которая делает ее бесчувственной к настоящему.

— Ой ли? — усомнилась Устинья, глядя в глаза Машиному отражению в зеркале.

— Да, — решительно кивнула Маша. — Я не позволю прошлому мешать мне жить так, как я хочу.

— А как ты хочешь жить, коречка?

— Свободной. Независимой ни от чьих… — Маша хотела сказать «капризов», но, вспомнив вдруг Толино бледное, измученное борьбой с самим собой лицо, заменила это никак не подходящее к нему слово на целую фразу. Она сказала: — Ни от кого не зависимой. Потому что любовь — это настоящие оковы.

— Ты права, коречка, но…

Устинья вздохнула и опустила глаза.

— И никаких «но». Я не хочу видеть жизнь из окон тесной темницы, куда меня засадит самый любимый на свете человек. Ради чего тогда жить? Лучше умереть, чем сойти с ума от любви.

— Да, коречка.

Устинья снова вздохнула. Маша, облокотившись теплым боком о ее голые ноги, вдруг спросила:

— А что с мамой? Вы оба про нее ни слова. Как странно: сперва у меня исчез отец, и его место занял другой, потом вдруг исчезла мать… — Она подняла голову и, наморщив свой чистый высокий лоб, попыталась заглянуть Устинье в глаза.

— Я видела ее сегодня, — сказала Устинья. — И вчера тоже.

— Почему ты мне ничего не сказала? Ведь мы договорились быть друг с другом…

— Сама не знаю. Прости… Я столкнулась с ней вчера в туалете ресторана «Националь». Это была для меня такая неожиданность. Она… меня не узнала. Она очень красивая и совсем больная. Но…

— Это неизлечимо, — сказала Маша и закрыла глаза. — Я много читала про… эту болезнь. Я бы очень хотела увидеть ее.

— Не надо, коречка, прошу тебя.

— Может, она узнает меня и вспомнит…

— Ей лучше ничего не вспоминать.

Маша вскочила и крикнула, обращаясь к Устиньиному отражению в зеркале:

— Но я все равно должна увидеть ее! И ты не посмеешь мне это запретить. Не посмеешь!

Маша позвонила в дверь квартиры и отошла на шаг назад. Дверь почти мгновенно открылась. За ней стоял высокий мужчина с длинными волосами, заплетенными в жиденькую косичку, и в замызганном шелковом халате, туго перетянутом в талии широким красным поясом из муара.

— Я думал, это кузиночка, а оказалось, прекрасная незнакомка, — сказал он высоким мелодичным тенором. — Заходите.

— А Марьи Сергеевны дома нет? — спросила Маша, с некоторой опаской глядя на странного мужчину.

— Вы хотите сказать, Марии Андреевны? Я сам жду ее. Заходите — будем ждать вместе.

Маша переступила через порог. Мужчина галантно и очень профессионально помог ей раздеться. Она осталась в шерстяных брюках в обтяжку и тоненьком австрийском свитере, плотно облегавшем ее стройную, но уже не детскую фигуру.

— О, вы, я вижу, балетное существо. Я сам схожу с ума от балета. — Мужчина встал в первую балетную позицию, сделал grand plié[1], потом demi plié[2]. Маша увидела в разошедшиеся полы халата его бледные безволосые ляжки и голубые узенькие плавки. Ей почему-то стало смешно. Но она сдержалась, спросила серьезным тоном:

— А где ее можно подождать?

— Прошу вас в столовую. — Мужчина суетливо распахнул дверь в большую комнату со столом, застланным рваной бархатной скатертью с длинной спутавшейся бахромой и рядом обшарпанных стульев возле стены. — Я прихожусь Марии Андреевне кузеном. Вячеслав, Слава, Славик — как вашей душе угодно. А вы, собственно говоря, так же нездешне обворожительны, как и она. Позвольте узнать ваше имя?

Славик снова присел в demi plié.

— Меня тоже зовут Машей. И тоже Марией Андреевной.

— Ах, так, значит, вы двойник моей милой кузиночки? — Славик оживился. — Представляю, как она вам обрадуется. Не каждому в этом мире дано иметь двойника. Это, как мне кажется, удел особо избранных.

Маша с интересом разглядывала комнату. Старинный буфет красного дерева, на полках вместо посуды бутафорские яблоки и виноград, шлем из картона, женские туфли с загнутыми носами, парики… На продавленном кресле спит, свернувшись калачиком, кот, различимый от обивки лишь своими черными точками и полосками.

— Это наш Ромео, — пояснил Славик, проследивший за Машиным взглядом. — Двойнику положено знать все тайны, составляющие жизнь его второго «я». Он очень стар, но все так же нежно любим моей милой кузиночкой. Правда, я не знаю, как она любила его раньше, и поэтому мне очень трудно сравнить. Тем более что у нее, кажется, нет прошлого.

— У меня его тоже нет, — серьезно сказала Маша. — Прошлое мешает жить в настоящем.

Славик захлопал в ладоши, выражая восторг.

— Браво! — громко крикнул он и послал Маше воздушный поцелуй. — Настоящий двойник! С ума можно…

И тут раздался этот длинный и резкий звонок в дверь.

Маша напряглась и вся подалась вперед.

Славик проворно выскочил в прихожую.

Хлопнула дверь, по комнате пронесся промозглый, пахнущий плесенью сквозняк. На пороге столовой появилась женщина в сером меховом жакете с распущенными по плечам волосами.

Маше показалось на какое-то мгновение, будто она смотрится в зеркало, расположенное далеко от нее. Потом изображение завертелось перед глазами, поднялось под потолок, еще выше… Маша, шатаясь, встала со стула и рухнула на руки подоспевшего Славика.


Устинья все время порывалась позвонить Николаю Петровичу — раньше Маша, если шла после школы к подруге или куда-то еще, всегда предупреждала ее заранее. Устинья уже успела обзвонить нескольких Машиных подруг, но ее нигде не оказалось. В больницы и морги она звонить ни за что не будет — это называется сдаться на милость судьбы. Устинья перекрестилась и обратилась к Богу с просьбой вернуть ее милую коречку домой живой и невредимой.

— Наказание. Это наказание за то, что я сделала, — шептала она. — Господи, но ведь коречка ни в чем не виновата. Накажи, Господи, меня, как хочешь накажи, но не заставляй ее расплачиваться за чужие грехи. Бедная сироточка… Господи, помоги моей бедной сироточке…

И тут зазвенел телефон. Устинья мгновенно схватила трубку и услышала слабый Машин голос:

— Я из автомата на «Библиотеке Ленина». Не волнуйся, со мной все нормально. Если можешь, выйди к метро — ноги что-то не идут…

— Выйду. Господи, конечно же, выйду. Ты здорова?

Но в трубке уже тупо ныли короткие гудки.

Устинья накинула поверх халата шубу, сунула босые ноги в сапоги и выскочила за дверь. Она знала, Маша доберется не раньше, чем через двадцать пять минут, ей же до метро каких-нибудь семь минут ходу. Но она не могла сидеть дома и ждать, когда стрелка часов соизволит коснуться нужной цифры.

— Марья Сергеевна, там очень холодно, — крикнула ей вслед лифтерша. — Надели бы что-нибудь на голову…

До Устиньи дошло уже за дверью, что эта реплика предназначалась ей — она так и не смогла привыкнуть к своему новому имени. Иной раз, слыша его, она ощущала себя птицей, попавшей в маленькую клетку, где крыльев и тех расправить невозможно, не говоря уж о том, чтоб взлететь.

Она шла большими шагами, не замечая колючего ветра, дувшего прямо в лицо.

Уже в вестибюле метро Устинья спохватилась, что в кармане нет ни копейки. Увы, спуститься вниз она не сможет, а, следовательно, увидит свою коречку на две-три минуты позже. Пережить бы их, пережить…

Наконец на эскалаторе показалась макушка рыжего лисьего капора Маши, потом ее большие неестественно ярко блестевшие глаза. Увидев Устинью, она кинулась сломя голову наверх, обхватила ее за плечи, зарылась носом в теплый мягкий мех шубы.

— Я думала… думала… что больше не увижу тебя. Господи, зачем я туда пошла? Зачем… Это еще страшней, чем я себе представляла. Скажи, скажи же, что мне все приснилось…

Устинья молча гладила Машу по спине.

— Пошли домой. Отец сегодня поздно вернется — у него совещание в Совмине. Не говори ему ничего, ладно? Он будет очень переживать.

— Но ведь он тоже в этом виноват… — Устинья почувствовала, что Маша вся дрожит, и еще крепче прижала ее к себе. — С ней это случилось после того, как она потеряла ребенка. А она потеряла ребенка из-за него — мне Вера все рассказала.

— Вера твоя настоящая деревенская кумушка. Да она ничего толком и не знает. Никто ничего не знает.

— Я спрошу у него сама. Обязательно спрошу.

— Нет, коречка, ты этого не сделаешь, — мягко, но решительно говорила Устинья. — Потому что у тебя доброе и чуткое сердечко. Ну а еще потому, что прошлое должно оставаться прошлым и не мешать настоящему. Кажется, ты сама говорила что-то в этом духе. Помнишь? Ты у меня такая умница, моя дорогая единственная коречка…


Маше не понравилась идея двойника, и она сказала Славику:

— Могли придумать что-нибудь поизысканней. Тем более что ваша кузиночка неповторима. Если у нее и есть двойник, он обитает в другом измерении. Между прочим, мне там не нравится. Здесь гораздо веселей. Там все серьезные и какие-то… — Маша наморщила лоб в поисках подходящего слова, но так и не нашла его. — Я купила шампанского и ананас… Да, вы знаете, когда я стояла в очереди в кассу, — я была в Елисеевском — я вдруг очень резко повернула голову назад и увидела то, что не должна была увидеть. Дело в том, что они не успели сменить декорации.

— И что же вы видели, кузиночка? — поинтересовался Славик, потирая руки в предвкушении аристократического ужина.

— Не что, а кого. Существо из того измерения. Но я сделала вид, что не видела его — если я играю в какую-то игру, я никогда не нарушаю ее правил.

— Интересно, интересно, — повторял Славик, которого отныне интересовал только этот ананас с шампанским.

— Я вспомнила, как зовут этого человека, но я не скажу его имени даже вам, милый кузен. — Внезапно Маша что-то вспомнила, и по ее телу прокатилась дрожь. — Это как-то связано с тем двойником, которого вы пытались сегодня мне подсунуть. Давайте же, разливайте по бокалам шампанское.


Маша-маленькая отчаянно влюбилась в Элвиса Пресли, Устинья занялась своей оранжереей, и обе оказались каждая в своем мягком коконе, куда если и доставали удары внешнего мира, то уже не ранили до крови. Устинья каждый месяц аккуратно кидала в щель двери конверт с деньгами, причем старалась делать это в разнос время дня, чтобы ее не смогли выследить. Впрочем, судя по всему, за ней никто не следил. В эту ее тайну была посвящена только Маша, но она, как иногда казалось Устинье, и думать забыла о том, что в одном с ней городе живет ее настоящая мать. Правда, с годами Маша становилась скрытной. И очень похожей на молодого Анджея.

Это сходство Устинью расстраивало.

…Молодой человек в вылинявших джинсах и ковбойке, который рыдал в ресторане под Машино пение, теперь лежал по диагонали на ее широкой кровати и совершенно беззвучно плакал. Славика оскорблял вид вульгарных мужских слез, тем более что молодой человек был красив той мужественной красотой, что возбуждала в по-девичьи тонкой душе Славика целую бурю эмоций. Увы, молодой человек не обращал на Славика ни малейшего внимания, и Славику не осталось ничего другого, как удалиться в свою «монашескую келью».

Маша разделась до комбинации, ничуть не стесняясь лежавшего на кровати мужчины, отклеила перед зеркалом ресницы, сняла жидким кремом грим. Потом она сняла комбинацию и достала с верхней полки шкафа что-то очень знакомое. Это было штапельное платье с букетиками полевых цветов по желтому фону, которое она носила, когда Анджей во второй раз приезжал в Москву. Разумеется, она об этом не помнила, но, надев сейчас это платье, вдруг ощутила себя совсем другой, чем была минуту назад. Платье село от стирок, и теперь из-под него выпирали ее острые худые коленки. Мода на мини в Москве еще не началась, но Маша, как всегда, опережала все на свете моды.

Она подошла к кровати, села, взяла молодого человека за руку и спросила очень серьезно:

— Ты плачешь от того, что тебе очень плохо или же тебе слишком хорошо?

— Мне никак, — ответил он. — У меня истерика. Я все эти дни пил и курил какую-то дрянь. Я не хочу жить, но я настоящий трус и очень боюсь смерти. Вернее, самого перехода из бытия в небытие.