Я снова подхожу к стойке и объясняю сотруднице, что ищу человека, имя которого не значится в списках, а также хочу получить более подробную информацию о судьбе тех, чьи имена я обнаружила. Кивнув, она указывает на лифт в вестибюле.

– Вам нужно на четвертый этаж, – говорит она. – Там у нас читальный зал. Вам там помогут.

Я благодарю и поднимаюсь на четвертый этаж.

Читальный зал двухуровневый, под высоким прозрачным потолком. На нижнем уровне на длинных столах стоят компьютеры, на верхнем – ряды стеллажей с книгами и папками. Я подхожу к стойке, сотрудница здоровается со мной по-французски и переходит на английский, когда я говорю: «Простите, пожалуйста, я разыскиваю некоторых людей?».

– Разумеется, мадам, – улыбается она. – Чем могу помочь? Я называю имена из списка Мами и даты их рождения, объясняю, что не смогла найти Алена. Она кивает и исчезает на несколько минут. Возвращается с несколькими пухлыми папками.

– Здесь все, что у нас есть по этим людям, – объясняет она. – Как вы и сказали, мы не смогли найти Алена ни в одном списке депортированных.

– Что это может значить? – спрашиваю я.

– Причин может быть много. Хотя у нас очень полные записи, но не все люди были должным образом зарегистрированы, особенно дети. Многие затерялись в хаосе.

Она протягивает мне принесенные документы, и я устраиваюсь за столом читать. Некоторое время я пытаюсь разобраться в записях, то печатных, то написанных от руки, все на французском. С грехом пополам добираюсь до третьего документа, бланка переписи, и ахаю.

В него аккуратным наклонным почерком занесены все члены семьи Пикар, проживающей в Париже в 1936 году, и среди прочих детей названа дочь Роза, 1925 года рождения.

Как ни захвачена я идеей разыскать всех людей, перечисленных в списке Мами, как ни свыклась уже с мыслью о том, что они и в самом деле ее родные, все это по-настоящему доходит до меня только теперь, когда я вижу ее имя и дату рождения, выведенные на бланке несмываемыми чернилами.

С бьющимся от волнения сердцем я всматриваюсь в страницу.

Начинаю разбирать детали. Здесь, как и в данных по депортации, раздобытых мной в Интернете, сказано, что Альбер, человек, приходившийся, по всей видимости, отцом Мами, был врачом. О его femme, жене, Сесиль, сказано sans profession («без определенной профессии»). Видимо, она была домохозяйкой, растила детей. Дети – fils и filles (сыновья и дочери), – включая Розу, тоже здесь перечислены, не хватает только Даниэль, самой младшей, которая тогда еще не родилась. Она появилась на свет в 1937-м, через год после переписи. Имя Алена в списке тоже имеется. Он так же реален, как и все остальные Пикары.

Я просматриваю все документы, времени на чтение уходит много, и потому, что на глаза все время наворачиваются слезы, и потому, что приходится постоянно лезть во французско-английский словарь, который я принесла с собой. Вот и конец, но я не узнала ни на йоту больше ни о том, что случилось с Аленом, ни о судьбе всех остальных членов семьи после депортации. В копиях документов на депортацию тоже нет никакой дополнительной информации. Последнее, что известно о семье – кроме Розы и Алена, по которым записи отсутствуют, – что всех отправили из Парижа в Освенцим.

Я возвращаю документы, и сотрудница за стойкой, которая помогла мне вначале, улыбается, глядя на меня.

– Вам повезло?

Киваю и чувствую, как глаза снова заволакивают слезы.

– Думаю, я нашла семью своей бабушки, – тихо объясняю я. – Но что с ними произошло после депортации, так и не выяснила.

Дама печально качает головой.

– Из семидесяти шести тысяч, арестованных во Франции, выжило только две тысячи. Скорее всего, они погибли, мадам. Мне очень жаль.

Кивнув, я делаю глубокий вдох и только сейчас замечаю, что дрожу.

– Удалось вам найти то имя, что вы искали? – интересуется она после паузы.

Я развожу руками.

– Только упоминание в бланке переписи. Нет никаких подтверждений того, что Ален Пикар был арестован или депортирован.

Некоторое время она молчит и покусывает нижнюю губу.

– Alors[8]. Есть один человек, который, думаю, может вам помочь. Она научный сотрудник и по-английски говорит. Дайте-ка я узнаю, здесь ли она сейчас.

Сделав несколько звонков и быстро переговорив с кем-то по-французски, она сообщает, что Кароль, сотрудница научной библиотеки, готова встретиться со мной через тридцать минут. Она предлагает мне походить пока по музею и познакомиться с постоянной экспозицией.

Я спускаюсь по лестнице в почти пустой зал. Поражаюсь громадному количеству фотографий и документов на стенах этой длинной узкой комнаты. В центре – экран, здесь показывают фильм на французском. Я вслушиваюсь в мужской голос, ведущий рассказ о холокосте, и начинаю двигаться вдоль стены. С радостью обнаруживаю, что пояснения к экспонатам даны не только по-французски, есть и английский перевод. В конце зала на большую белую стену спроецировано зловещее изображение рельсов, уходящих в никуда. В памяти сразу всплывает кошмар, приснившийся мне, когда я получила список от Мами.

На полчаса я забываю обо всем, погрузившись в чтение многочисленных свидетельств о том, как началась война, как евреи во Франции и в других странах Европы были лишены прав, объявлены вне закона, о том, как их начали вывозить из страны.

И моя бабушка не просто застала эти времена. Все, что случилось, коснулось ее близких, самых любимых людей. Закрыв глаза, я тяжело дышу. Сердце стучит в груди с удвоенной силой, когда я слышу женский голос:

– Мадам Маккенна-Смит?

Я тут же открываю глаза. Передо мной стоит женщина моих лет, с каштановыми волосами, собранными в пучок, с мелкими морщинками вокруг синих глаз. На ней темные джинсы и белая блузка.

– Да, это я, – откликаюсь я и торопливо исправляюсь: – То есть я хотела сказать: oui, madame.

Она улыбается.

– Это не страшно. Я немножко говорю по-английски. Я Кароль Дидо. Не хотите ли пройти со мной?

Я иду следом за ней дальше через экспозиционные залы, где демонстрируются еще фильмы, мы проходим мимо других стен, плотно завешанных документами и табличками с информацией. Кароль выводит меня в зал, заполненный фотографиями детей – их столько, что глаза разбегаются. Я притормаживаю и читаю, что написано под одной из них.

Рашель Фурнье. 1937–1942, гласит надпись. На снимке маленькая темноволосая девочка улыбается в камеру, на голове у нее два хвостика с большими бантами, в руках – большой резиновый мяч.

– Это все французские дети, у которых отняли жизнь, – мягко говорит Кароль.

– Боже правый, – вырывается у меня. Эти снимки ошеломляют даже больше, чем леденящие кровь фотографии убитых, которые я только что видела в предыдущем зале. Глядя на эти лица, я не могу не думать о собственной дочери. Выпади ей участь родиться в другое время и в другой стране, ведь и она могла бы стать одной из этих девочек на стене.

– В ту войну погибло почти одиннадцать тысяч детей из Франции, – говорит Кароль, видя выражение моего лица. – Этот зал всегда заставляет меня думать о том будущем, которого им не досталось.

Ее слова звенят у меня в ушах, пока я следом за ней вхожу в лифт. Кароль нажимает кнопку четвертого этажа. Мы поднимаемся молча, а я все думаю о семье Мами, об этих утратах, обо всем, что безвозвратно потеряно.

Кароль приводит меня в современный кабинет, у заваленного стопками книг и документов письменного стола стоят два стула. Из окна видна церковная башня, возвышающаяся над жилыми домами, а по стенам висят детские рисунки с надписью «Маме». Кароль жестом приглашает меня присесть на один из стульев, а сама садится к компьютеру.

– Так что же заставило вас проделать столь далекий путь до Парижа? – спрашивает она, одновременно щелкая мышью и нажимая какие-то клавиши на клавиатуре.

Я повторяю историю Мами, объясняя, что имена, очевидно, принадлежат ее родителям, сестрам и братьям, которых бабушка потеряла во время холокоста. Рассказываю, что нашла по документам всех, кроме Алена, следов которого, похоже, нет нигде. Говорю, что никак не могу понять, как складывалась судьба бабушки: в документах на депортацию ее имени тоже нет.

– Но вы же сказали, что бабушке удалось избежать ареста и покинуть Париж? – уточняет Кароль.

Я киваю.

– Да. То есть я так полагаю. Бабушка никогда об этом не рассказывала. А сейчас она страдает Альцгеймером.

Кароль качает головой.

– Значит, прошлое для нее почти потерялось.

– Ну да. Потому я и пытаюсь разобраться, понять, как все это было. Бабушка хотела, чтобы я узнала, что стало с ее родными. Если я вернусь домой без сведений об Алене, это, боюсь, разобьет ей сердце.

– Мне жаль, что мы больше ничем не можем вам помочь, но если его нет в записях, тут ничего не поделаешь.

Я совсем падаю духом.

– Так что же? – тихонько спрашиваю я. – Мы так никогда и не узнаем, что с ним сталось?

Кароль колеблется.

– Есть еще один шанс, – говорит она наконец.

– Какой?

– Есть один человек… – начинает Кароль, но замолкает, не закончив мысль. Она вскакивает, долго листает карточки в старой картотеке, потом достает мобильный телефон и набирает номер. И через мгновение принимается тараторить по-французски, поглядывая на меня, слушает, говорит что-то еще и дает отбой. – Voil a,` – Кароль пишет что-то на листке бумаги, – возьмите вот это.

Я беру у нее лист бумаги и вижу на нем имя, адрес, какие – то четыре цифры и букву А.

– Это Оливье Берр, – говорит она и чуть улыбается. – Он – легенда.

Я вопросительно гляжу на нее, ожидая пояснений.

– Он стар, девяносто три года, – продолжает она. – Он пережил Холокост, и для него делом жизни стало составление списка евреев Парижа, не только тех, кто пропал, но и тех, кто вернулся.

Я с недоверием смотрю на нее.

– Вы хотите сказать, его списки отличаются от ваших?

– Oui, – подтверждает Кароль. – У него сведения от самих людей: тех, кто был в лагерях, кто пришел в синагоги после войны, кто до сих пор жив и оплакивает свои утраты. Наши записи официальные. Его записи сделаны со слов свидетелей, иногда в их рассказах могут оказаться неизвестные нам факты.

– Оливье Берр, – повторяю я шепотом.

– Он сказал, вы можете прийти прямо сейчас. Эти цифры – код его домофона. Он сказал, чтобы вы входили сами.

Я киваю. Сердце выпрыгивает из груди.

– Как мне туда пройти?

Кароль объясняет дорогу, заметив, что лучше идти пешком, так я доберусь быстрее, чем на такси.

– А еще по дороге вы увидите Лувр и перейдете через Сену по мосту Искусств. Надо же вам во время поездки и Париж посмотреть.

Я отвечаю улыбкой, вдруг сообразив, что до сих пор не видела даже Эйфелеву башню.

– Большое спасибо! – Я поднимаюсь со стула в смешанных чувствах: разочарованная бесплодными поисками, но с надеждой на помощь Оливье Берра.

– Bonne chance, – с приветливой улыбкой желает Кароль и протягивает мне руку. – Желаю удачи, – переводит она, глядя мне в глаза.


Следуя указаниям Кароль Дидо, я прохожу узкими проулками и оказываюсь на многолюдной шумной улице Риволи. Оставив слева от себя готический фасад парижской ратуши Отель-де-Виль, я иду вдоль витрин – H&M, Zara, Celio, Etam – совсем как дома, на Ньюбери-стрит в Бостоне. Французские флаги полощутся на ветру, словно салютуют мне синими, белыми и красными вертикальными полосами. Деревья по обочинам улиц по-осеннему зарумянились, покраснели и уже начали ронять листья на тротуары, под ноги прохожим.

Я сворачиваю налево, как только передо мной появляется необъятная громада Лувра. Прохожу по квадратной площади, образованной стенами музея, и на миг останавливаюсь, задохнувшись от восторга. Я не особый знаток истории Франции, но вспоминаю, что Лувр был королевским дворцом, и, глядя вокруг, я невольно воображаю, как монарх семнадцатого века шествует по этой площади в сопровождении свиты.

Наконец я вижу пешеходный мост, о котором упомянула Кароль. Она объяснила, что на его перилах висят сотни замков – символ вечной любви, их вешают туда влюбленные. Романтичная традиция, конечно, но я знаю по опыту: вешай замки или не вешай, вечной любви не бывает. Даже если веришь в нее всей душой.

Проходя по мосту, я смотрю направо и радуюсь, заметив верхушку Эйфелевой башни. Она виднеется над крышами домов, вдали, на другом берегу Сены. Тысячу раз я видела башню на фотографиях, но сейчас, разглядывая ее настоящую, впервые до конца понимаю, что я на самом деле здесь, за тысячи миль от дома, по другую сторону океана. В эту минуту я ужасно скучаю по Анни.