Он умолк.

Все тут же объявили, что готовы исполнить его желание. Под гул возобновившихся поздравлений, возгласов удивления и радости позвольте мне опустить занавес.

PS. Роман едва ли может называться романом, если не заканчивается свадьбой, посему я немного отступлю в сторону и добавлю следующий постскриптум – возможно, единственную порцию достоверных сведений во всей книге.

Вчера в соборе Святого Августина его высокопреподобие доктор Стенхоуп, примас Ангрии, сочетал браком Уильяма Перси, капитана ангрийской лейб-гвардии, адъютанта его светлости герцога Заморны, и леди Сесилию, дочь графа Сеймура, племянницу герцога Веллингтона. Насколько нам известно, монарх Веллингтонии, одобряя решение жениха сменить коммерческую стезю на военную, сразу после церемонии вручил ему чек на десять тысяч фунтов. Приданое невесты составляет восемьдесят тысяч фунтов, а вдобавок она вскорости получит имение с годовым доходом почти в три тысячи фунтов – такое наследство оставил любимой племяннице недавно скончавшийся полковник Вавасур Сеймур. Мы пока не знаем, какую долю прибыли намерен выделить брату преуспевающий восточный коммерсант мистер Перси. На Бирже говорят, будто Шельма-младший во всеуслышание объявил, что будет исправно выплачивать Уильяму жалованье приказчика и ни штивером[42] больше.

Vale, читатель! Сесилия Сеймур и Уильям Перси – прелестная и любящая пара. Здоровья им, богатства, счастья и долгих лет жизни!

Остаюсь твой

Ч.А.Ф. Уэлсли


NB. Полагаю, моя задача выполнена. Мне удалось доказать, что герцог Заморна невменяем – да, извилистым окольным путем, но по крайней мере таким, на котором невозможно заблудиться. Читатель, если никакого Вальдачеллы нет, ему бы следовало быть. Если у юного короля Ангрии нет альтер эго, ему следовало бы иметь такого удобного двойника, ибо не должен один человек, обладающий одной телесной и одной душевной природой, если только к ним не примешаны какие-то вредоносные ингредиенты, в здравом рассудке говорить и действовать в такой непоследовательной, двуличной, необъяснимой, непредсказуемой, загадочной и невыносимой манере, к какой он постоянно прибегает по причинам, ведомым лишь ему самому. Я утверждаю, что мой брат сжимает в руке слишком многочисленные бразды, – имеющий уши да услышит. Он дерзкой хваткой собрал все символы власти, он прилагает все усилия души и ума, чтобы их удержать, он днем и ночью, утром и вечером думает, как усмирить завоеванные сердца и земли. Он бьется, чтобы не дать им уйти из-под своей власти. Мозг его пульсирует, кровь кипит, когда они проявляют признаки непокорства (что происходит постоянно) – не дай Бог хоть что-то, ему принадлежащее, вырвется на волю, не дай Бог его всемогущество хоть в чем-то окажется непрочным!.. Великие духи, опустите завесу над этой сценой! Шум, грохот, треск, приглушенные, но грозные раскаты доносятся из облачной гряды, скрывающей от нас будущее. Однако я не смею заглядывать глубже, не смею дольше слушать.

Читатель, вообрази венчанного безумца, низложенного, забытого всеми, отчаявшегося, во мраке скорбного дома. Ни свечи, ни огня в камине, и лишь бледные лучи падают сквозь зарешеченное окно на охапку соломы. Царство утрачено, корона – насмешка, те, кто его боготворил, погибли или отвернулись от своего кумира. «Земля бесстрастна и нема, пустынны небеса»[43].

О Заморна! Не думай о поле брани, о топоте конских копыт и доспехах, залитых кровью, не думай о смерти средь груды порубленных тел, не жди, что уйдешь под ликующие крики «Победа! Победа!» Пусть трубный глас оплакивает твоих полководцев, пусть «Восстань!» – их боевой клич, а восходящее солнце – их гордый стяг; сам ты гниешь в земле, и если тебя вспоминают, то лишь с презрением: Заморна, многообещающий молодой человек, он замахнулся на то, что не смог осилить, дела его пришли в полный упадок, он сошел с ума и умер в частной лечебнице для душевнобольных на двадцать третьем году жизни.

Ш. Бронте

21 июля 1834 года

Моя Ангрия и ангрийцы

[44]


Сочинение лорда Чарлза Альберта Флориана Уэлсли

14 октября 1834 года

И отправились сыны Израилевы из земли нашей, и множество разноплеменных людей вышли с ними, и мелкий и крупный скот, стадо весьма большое. И расположились пред Ваал-Цефоном в пустыне Син. (Точнее, Цин, впрочем, не важно.) И показывал им путь ночью столп облачный, а днем – столп огненный (не есть ли сие точное описание короля Адриана, ангрийцы?). И в своем бегстве разорили они Египтян: не умертвили наших первенцев, но увлекли за собой, говоря, отныне жребий ваш вместе с нами и мы сделаем вам добро. Но не только глас «Аллилуйя!» несся чрез Витрополь, были и те, кто думал, что впору восклицать: «Ихавод, Ихавод, отошла слава наша».

Любовь к показной роскоши у ангрийцев в крови, так стоит ли удивляться, что грандиозное переселение отличалось всегдашней ангрийской помпезностью: в единый день, чуть ли не в единый час, карета каждого восточного вельможи стояла перед дверью его витропольской резиденции, а величественный кортеж, сопровождаемый верховыми, растянулся от восхода до заката – словно грохочущая волна прокатилась по восточному большаку. Остались позади прощальные визиты, последние напутствия и многозначительные предсказания, брюзжание старцев и бахвальство юнцов. Я видел, как некая дама небрежным кивком прощается с подругой, а ее торжествующая, дразнящая улыбка призвана олицетворять квинтэссенцию рафинированного (не вульгарного) ангрианизма. Сколь тяжко для уравновешенного и трезвомыслящего витропольца (не говоря уже о раздражительном старом аристократе) наблюдать сие чванливое бесстыдство! Видеть толпы знатных негодяев и орды безродных мерзавцев, слоняющихся по городу и без устали толкующих о великом исходе! Внимать речам о багаже, зачастую представлявшем собой одну сменную сорочку, шейный платок, пару чулок да полсоверена мелочью, которые сии искатели приключений, отродясь часов не имевшие, прятали в жилетном кармашке для часов, из опасений быть ограбленными предприимчивыми попутчиками. А уж те не преминули бы – коли представится случай – избавить раззяв от неправедно нажитых барышей, покуда те попивали бы свой эль в «Восходящем солнце», «Пурпурном знамени» или «Гербе Нортенгерленда».

Для того, кто обладает хоть малой толикой здравого смысла, что может быть отвратительнее, чем слушать выскочек, которые со щенячьим восторгом хулят свою Отчизну, дом своих родителей, град, чей божественный лик смотрится в тихие воды благородного Нигера, созерцая долины и башни, омываемые бурной Гвадимой и отразившиеся во всей красе на прозрачной поверхности гавани! Слушать их разглагольствования о превосходстве мраморной безделушки Адрианополя и жалкой грибницы Калабара над Вавилоном, что уходит корнями в берега Гвинейского залива, словно вековой дуб!

Читатель, мое возмущение не знает пределов, не уступая политической горячности Сидни, Сен-Клера или Ардраха. Я не считаю нужным притворяться и открыто заявляю: коли местному сброду угодно, могут убираться на все четыре стороны. Витрополь и без них обойдется. Увы, не все витропольцы разделяют подобные воззрения, доказательством чему служит трехстраничное послание, адресованное достопочтенной Джулией, леди Сидни, своей близкой подруге леди Марии Перси. Отдав дань уверениям в вечности и нерушимости дружеских уз, разрушить которые не под силу трубному гласу, она пишет:

«О, Мария, как я тебе завидую, ибо в твоей судьбе осуществились все твои чаяния! Быть первой дамой ангрийского двора (знай, что я ставлю тебя выше леди Н.), женой самого влиятельного и способного из министров, невесткой выдающегося ангрийского премьера, законодательницей мод, красой и славой Ангрии! Неужели ты никогда не испытываешь головокружения от сознания того, сколь высоко ты взлетела? Моя голова давно пошла бы кругом, но ты, Мария, рождена для высокой доли, и то спокойное достоинство, с которым ты несешь свое величие, лишь подтверждает мои слова. Порой мне мнится, что в твоем сердце больше не осталось для меня уголка, ибо Эдвард владеет им без остатка, а все твои мысли занимает милая Ангрия и слава ее великолепного двора. Ничтожное существо вроде меня не имеет права на жизнь. Подумай, как я страдаю здесь одна, совсем одна, забыта и заброшена в окружении бездушного кирпича и мрамора! Ты не представляешь, каким унылым и покинутым стал Витрополь! Отныне солнце восходит и заходит на востоке, и ни единый лучик не проникает в окна Йоркского дворца! Мой Эдвард становится все несноснее, а лицо его столь часто искажает угрюмая гримаса, что вскоре оно превратится в маску. Политика заменила ему еду, питье и дом. Все его мысли и поступки подчинены одной страсти. У нас не бывает приемов, кроме политических, бесед, кроме государственных, а сон ограничен началом и концом заседаний. Но, даже уснув, он не оставляет пререканий с министрами! Ты умерла бы со смеху, если бы увидела, как свирепо он сражается во сне со своими противниками. Руки и ноги ходят ходуном, а язык продолжает молоть чушь: «О, моя бедная страна! О, разорительные порядки! О, безответственное правительство! О, беспринципные реформаторы!»

Впрочем, всегда одно и то же. Обычно дома я не нахожу себе места от скуки, за исключением тех дней, когда мы даем званые обеды, но теперь и они в прошлом! Вчера, промаявшись до вечера, я велела заложить карету и в качестве dernier resort[45] отправилась развеять тоску в королевский театр. И пока актеры кривлялись на сцене, я разглядывала ложи. Увы, там царило запустение! Нет, места по-прежнему занимали самые знатные и родовитые: дряхлые графини в алмазных диадемах и кивающих плюмажах, юные дебютантки, убеленные сединами графы, престарелые виконты, почтенные ветераны и прочая, прочая. Но тщетно искала я глазами благородного и порывистого Каслрея, учтивого и любезного Арундела, надменного Эдварда Перси, то исчезающего, то снова возникающего у перил, сияя в свете канделябров подобно звезде; Нортенгерленда, погруженного в загадочную меланхолию; простодушного Торнтона, от души наслаждающегося представлением. Не было ни Трасти, ни Сеймура, ни Аберкорна, ни Леннокса – никого, кроме дряхлых троянцев и вдовствующих старух. Поверь, я едва сдерживала слезы. А что говорить о дамах! Где твои очи и длинные кудри цвета воронова крыла, дорогая? Где неброская прелесть нашей бледнокожей Харриет? Где статная леди Арундел? Где величавая графиня Зенобия? Так и вижу ее гордый профиль рядом с лордом Н., а его графская звезда выделяется на фоне траурно-черных одежд. Кстати, я всегда находила его наряды весьма импозантными. Где Мэри Перси (язык не поворачивается назвать ее иным именем), восседающая со скромным достоинством, опустив очи долу. Должна признаться, когда ее застенчивый взор останавливается на мне, кровь стынет в жилах! Где все они? О, горе мне, ибо нас разделяют полторы сотни миль! Мария, мое сердце разбито, ты и представить себе не можешь, как близка я к срыву. Напиши мне как можно скорее, иначе я окончательно впаду в ипохондрию. Твои письма – мое единственное утешение. Если я лишусь их, что мне остается? Лишь felo-de-se»[46].

Впрочем, довольно о бедной страдалице. Бегство ангрийцев из Витрополя стало для леди Джулии тяжким испытанием. Что я мог ей посоветовать? Съехать от мужа и жить одной? Оставить Сидни его невесте – политике, а себе подыскать роскошное гнездышко в обожаемом ею восточном раю?

Сколь различны меж собой, читатель, желания смертных! И то, чего так вожделеет Джулия Сидни, встречает высокомерное презрение Чарлза Уэлсли. Как генерал Торнтон ни уговаривал меня составить ему компанию, все было тщетно. Щедрые посулы, угрозы, даже побои. В ответ я ерничал и ухмылялся, упрямо стоял на своем и, наконец, взбунтовался – судите сами, мог ли я добровольно оказаться под властью деспота? Нет, я остался непреклонен, и Уилсону пришлось покинуть Гернингтон-Холл одному. Пять дней я был полновластным хозяином обшитых деревом покоев древнего замка. Однако вскоре уединение начало меня тяготить, и я рассудил, что теперь, когда я волен действовать по своему разумению, а не повинуясь грубому произволу, пора отправляться в путь, высматривать наготу земли сей[47]. Приняв решение вечером шестого дня, я отложил осуществление замысла до завтрашнего утра. Назавтра, солнце еще не взошло, а я уже шагал по парковой аллее.

Представь, читатель, я, который мог позволить себе карету и свиту верховых, отправился в путь пешком, доверившись лишь собственным конечностям и призрачной надежде на милость случайного попутчика с телегой.

Древний Гернингтон-парк похож на дремучий лес, деревья постепенно становятся все выше и толще, а между стволами проступает лесная даль, дремлющая в рассветной дымке. Ни звука, ни шороха, лишь мелькнет порой на фоне дубов-голиафов или бледных берез нежная косуля, взовьется в воздух алый фазан, а в глубине леса послышится низкое воркование горлицы.

Я воспользовался запасным ключом, о котором Торнтон понятия не имеет, и, затворив за собой массивные ворота замка Безысходной печали, радостно продолжил путь. Предо мной, овеваемые благоуханным рассветным бризом, расстилались в тумане зеленые просторы. Эдвардстон-Холл и прилегающая деревня, отсюда казавшиеся частью парка, сбросили плотный покров ночного тумана, и теперь их крыши проступали на фоне разгорающегося неба, призывая первые солнечные лучи.