– Вдовец, – отвечал Уильям Перси. – Отец пятерых-шестерых детей.

– Пятерых-шестерых! В его-то годы?

– Не все ли равно, сэр? Мой вам совет, держитесь от него подальше. Майор весьма вспыльчивого нрава.

Через стеклянную дверь мы вошли в гостиную, залитую мерцающим светом жарко натопленного камина. Майор Альберт непринужденно разлегся на диване.

– Сюда, красавицы, – позвал он моих благородных кузин, – вон табуреты, диван я забираю себе.

В подтверждение своего бесцеремонного приглашения майор закинул длинные ноги на бархатную обивку, разметав по подушкам пышные кудри. Девицы Сеймур с грацией персидских царевен расположились у его ног, почти заслонив роскошный ковер пышными юбками. Юный Перси прислонился к спинке дивана.

– Сесилия, – обратился он к жене, – как бы завидовал мне этот мерзавец Эдвард, знай он, какое сокровище я здесь прячу. Согласитесь, ваше величество, моя вилла красивее Эдвардстона?

– Уединеннее, – отвечал майор, – а после треволнений дня чего еще желать? А теперь, Уильям, берите флейту. Сесилия, волшебница, вот арфа и ноты. Джорджиана, там, в нише, я заметил гитару. Элиза, рояль жаждет прикосновения ваших пальчиков. Посвятим вечер гармонии и покою. Я же намерен лежать и слушать.

Я был несказанно опечален, когда бронзовые часы пробили полночь. Не припомню, чтобы когда-нибудь посвящал вечер наслаждениям более изысканным и глубоким. Он вечно останется в памяти ярким солнечным бликом на сумрачной жизненной тропе.


Назавтра, в десять вечера, я, генерал Торнтон, лорд Каслрей, мистер Эдвард Перси и майор Альберт Говард прибыли в Адрианополь дилижансом – модным средством передвижения en passant[58], которое ангрийцы зачастую предпочитают собственным экипажам.

Мы вышли у «Плюмажа и Сабли». Расплатившись за проезд, майор Говард запахнул широкий алый рокелор и смешался с толпой в переулке. Осторожно ступая, я последовал за ним.

Майор избрал на диво кружной путь: узкие кривые улочки, тупики. Казалось, Адрианополь знаком ему в самых низменных подробностях. Я же, напротив, очутился в совершенно незнакомой местности, однако благодаря высившейся впереди, подобно Саулу, фигуре, а порой – когда ее окутывал мрак – мерному звуку шагов, с собачьим упорством держался сзади.

Из узкого мрачного переулка мы выбрались на широкое пространство, залитое светом луны, облюбовавшей величественную белоснежную громаду около двухсот ярдов в длину. В мозгу моем теснились картины одна возвышеннее другой, но, приглядевшись, я понял, что нечто, показавшееся мне поначалу грозным и непостижимым, словно убеленные пики Кавказских гор, представляет собой творение человеческих рук. Каменная громада раскинулась вширь и ввысь, но ее границы были искусно очерчены. Ряд бледных колонн, льдисто сверкающих в лунном свете, уходил вдаль в величественной перспективе. Мощный фундамент, пышные капители и длинный, взметнувшийся ввысь карниз являли собой подобие благородных греческих образцов. Все здесь дышало Ионией классических времен. Рука великого Палладио не коснулась этих стен. Венецианская грация уступила место основательному, суровому, имперскому стилю. Сравнение дворца Заморны с Уэллсли-Хаусом подтверждало, как изменился, как возвысился его хозяин. А ведь когда-то ему – Гомеру и Меценату в одном лице – был не чужд вкус и талант, любовь к учению и наукам: впрочем, не стану тратить время и пыл, описывая, во что он превратился ныне.

Широкий Калабар катил перед дворцом свои тихие воды. Я слышал, как набегающие волны нежным поцелуем приникают к мраморным стенам, выражая почтение тому, кто прославил берега, что доныне прозябали в дикости и невежестве.

Майор Говард пересек пустынную площадь, миновал парадный вход и, обогнув дворцовое крыло, остановился перед незаметной дверцей, которую охранял часовой.

– Стой! – воскликнул тот, заметив высокую тень.

– Восстань[59], – был краткий ответ.

Ружье стукнуло оземь, а часовой отпрянул в немом благоговении.

– Уильям Чедвик, если не ошибаюсь, – сказал Говард.

– Он самый, ваше величество.

– С тобой дежурит Джон Ингрем?

– Ваше величество всех знает.

– Только по именам. Всего доброго, Уильям, звездная сегодня выдалась ночка.

Майор коснулся звонка, ответившего слабой мелодичной трелью. Дверь немедленно отворилась – и он вошел. Я проскользнул вслед за ним мгновение спустя и вскоре лицезрел, как Эжен Розьер помогает хозяину высвободиться из складок рокелора.

– Ваша светлость переоденется сейчас или позже? – спросил тот.

– Не важно. Где хозяйка, Розьер?

– Полагаю, в пурпурном салоне, милорд. Она принимает мистера Роберта С’Дохни, полчаса уж прошло.

– С’Дохни! Знать бы, каким ветром занесло сюда этого негодяя.

С этими словами он удалился. Я последовал за ним, не удерживаемый ни часовым, ни Эженом, прекрасно меня знавшими. Крадучись, я поднялся по небольшой мраморной лестнице, миновал изысканный маленький вестибюль и очутился в гулком светлом коридоре. Вряд ли кто-нибудь другой осмелился бы нарушать покой сих величественных молчаливых покоев столь отчетливым звуком, как тот, что издавали подбитые медью сапоги майора Говарда. Он свернул, и вслед за ним я очутился в анфиладе роскошных комнат. Торжественный и мягкий лунный свет, что лился из греческих окон, пятная мебель жемчужно-серебристыми отблесками, лишь подчеркивал их великолепие.

Помедлив, майор раздвинул створки дверей одной из комнат и, не заботясь притворить их за собой, вошел внутрь, оставив превосходный обзор. Теплый свет озарял тяжелые занавеси, яркие ковры и восточные кушетки. Посреди комнаты – одна, всеми покинута и заброшена (как говорит леди Джулия) – нежная, словно видение, утонченная и безмятежная, откинувшись на алый шелк оттоманки, сидела королева Мария Генриетта.

Лишь теперь я осознал, что нахожусь в королевских покоях. Прелестницы, очаровывавшие меня на улицах Заморны, были забыты. Женщины из плоти и крови, болтающие и смеющиеся, сбившись в стайки, они были существами этого мира, а ныне предо мной сияла чистая звезда, обитающая на ясном небосводе, принадлежащем ей одной, – бесценная жемчужина, которую сильный мужчина сумел завоевать и с тех пор ревниво оберегал свое сокровище. Впрочем, в уединении королевы сквозила скрытая меланхолия. Я не завидовал ее доле. Величие отдалило Мэри от прочих женщин, однако в надменном изгибе бровей и лучезарном взоре я не разглядел сожалений. Впрочем, и довольной она не была – скорее задумчивой и печальной. Головка Мэри беспокойно металась на подушке, рука прикрывала лоб, по тонким пальчикам стекали слезы, о причине которых ведала лишь она.

На столике черного дерева рядом с оттоманкой лежало раскрытое письмо. Мэри не сводила с него глаз. Майор Альберт устремил на нее пристальный взор и не успел отвести его, как она вскочила, с резвостью, свидетельствующей о крайней взвинченности. Мгновение герцогиня стояла в замешательстве, сбитая с толку маскарадом. Впрочем, единственное слово – ее имя, произнесенное шепотом – развеяло сомнения.

Мэри не бросилась к нему, лишь печально промолвила:

– Ах, Заморна, неужто вы решили, что меня обманет личина? Где вы были, милорд? Давно ли вернулись? Я потеряла счет времени.

Заморна скривил губы, подошел к огню, продолжая хранить молчание. В кои-то веки герцог был собой недоволен.

– Просто скажите, где вы были, Адриан? – снова спросила герцогиня.

– Что тревожит вас, Генриетта? – промолвил он быстро.

– Меня гнетет давняя печаль.

Рука Заморны двинулась к золотой цепи, висевшей на шее, выглядел он при этом мрачнее тучи.

– Опять старая история? – Он вскинул глаза и тут же опустил их – угрюмый взгляд, едва ли из земли перстный[60].

Герцогиня не ответила, и тогда он спросил:

– Я слышал, вас посетил С’Дохни?

– Да, милорд.

– С какой стати?

– Он прибыл от моего отца, сир.

– Вот уж в чем я не сомневался! Мерзавцу не впервой быть на побегушках у сатаны. Так что с вашим отцом, голубка?

– Его здоровье и дух подорваны жизнью на чужбине. Посланник также доставил письмо, которое я хочу вручить вашему величеству, боюсь только…

– Напрасно, дитя мое. Вряд ли в моем сердце способно угнездиться больше дьявольской ненависти к вашему родителю, чем я испытываю ныне. Давайте сюда ваше драгоценное письмо.

– Я верю, сир, что вы смените гнев на милость, ибо это послание откроет пред вами его душу, – сказала Генриетта, передавая мужу письмо.

Заморна сел. Сжав губы, прямой как струна, герцог изучал знаменитое письмо Нортенгерленда ангрийцам. Слабый отраженный свет падал с потолка. Ни единый звук не нарушал тишины, лишь шуршали страницы.

Мэри не сводила глаз с мужа. Не сознавая, что делает, она приблизилась и встала с ним рядом, а устав стоять, опустилась на колено, оперлась на диван и обратила к своему господину взор, исполненный такой безоглядной любви, нежности и мольбы, коих передать не способны ни резец скульптора, ни кисть живописца.

Дочитав, Заморна сложил письмо. Кровь прихлынула к щекам, в глазах вспыхнул огонь.

– Сир, выслушайте меня, – обратилась к нему королева, молитвенно сжав руки.

Герцог слышал ее голос, но не слова: дух его блуждал в иных сферах. Он улыбнулся слабой рассеянной улыбкой – ибо нельзя было противиться невыразимому очарованию Мэри – однако ж мысли были далеко.

Герцогиня, приняв улыбку за позволение, подобралась ближе и обратилась к мужу с прочувствованной речью:

– Сир, теперь вы видите, лорд Нортенгерленд не желает вам зла. Он называет Заморну своим благородным королем, искренне восхищается им. О, Адриан, когда б вы знали, как сильно я люблю отца, то оценили бы, сколько я перестрадала! Я видела, как вы мрачнеете, когда он проходит мимо. Я знала, как вы ненавидите его, и не смела вам перечить. Я простилась с ним – возможно, навсегда. Я видела, как челн, увлекший его от берегов Африки, растаял вдали, – и не двинулась с места. Я слышала отовсюду, что королеву ни во что не ставят, что у нее нет сердца! Мой брат Эдвард заявлял мне это в лицо, но я не дрогнула. Однако более всего я боялась – и разве мои сомнения лишены оснований? – что ваша неприязнь к Перси перекинется на его несчастную дочь! Я плакала в одиночестве, и, хотя мое сердце едва не разорвалось от горя, я сомкнула уста. Даже себе страшилась я признаться в причине своего главного страха: что, если Перси и впрямь проклятие Заморны? Правда это или ложь, хорошо или дурно, но я с готовностью пожертвовала бы жизнью отца – как бы преданно его ни любила – ради того, кому поклоняюсь слепо, неистово и пылко. Не говоря уже о собственной жизни! Что мне до нее? Но, сир, когда я прочла его послание, страх рассеялся. Теперь я знаю, что Нортенгерленд служил вам верой и правдой, и благословляю его всей душой. Мой отец был дурным правителем, подлым и бесчестным. Человеческие чувства – и нечеловеческий интеллект! Мог ли он противостоять тому, над чем был не властен, не стало ли это причиной его трагических заблуждений? Мой король, мой супруг, мое божество, улыбнись же мне и скажи, что отныне мой отец снова станет твоей правой рукой! О, сир, он стоит всех подлецов, что толпятся вокруг вас! Перси, царственный лев, достойный служить вам опорой, а его клеветники лишь прах у ваших ног! Проведу ли я эту ночь без сна, Заморна? Суждено ли мне есть хлеб горечи и пить горькую чашу, или, осиянная светом твоего прощения, я усну спокойно, а проснусь в мире?

Ее воодушевление, то, с каким искренним рвением припала она к его ногам, и весь облик Мэри – Филиппа, заступница жителей Кале[61], Эсфирь, защитница иудеев, – очень скоро отвлекли Заморну от дум, и последнюю часть ее мольбы он выслушал с глубоким вниманием. Овладевшие герцогом чувства были так сильны, что монаршая длань дрожала, когда, проведя по высокому белому лбу, он уронил ее на голову своей королевы, склонившейся пред ним, словно лилия, истерзанная бурей.

Его пальцы принялись перебирать ее золотистые локоны, и королева разрыдалась.

– Успокойся, любимая, успокойся, моя дорогая Мэри, – произнес он своим проникновенным голосом, звук которого лорд Ричтон сравнил с флейтовым регистром органа. – Я принял бы твоего отца с распростертыми объятиями ради его нежной дочери, будь истиной хотя бы четверть того, о чем он пишет, – но нет, Мэри, в его письме нет ни слова правды. Пустая шестерня вращается вхолостую – и весь механизм прядет завесу обмана, способную затуманить маккиавеллиевы глаза. Однако меня не проведешь – я не сверну с пути.

Герцогиня глубоко вздохнула:

– И я никогда больше не увижу отца?

– Увидишь, любимая, обещаю, увидишь здесь, во дворце. Скажу больше – не пройдет и месяца, как он снова станет премьер-министром Ангрии. Я не намерен чинить ему препятствий. Его гений явлен в сем послании со всей полнотой – хотел бы я обладать таким же даром, – но, видит Бог, я не имею права забывать о его коварстве.

– Он любит вас, сир, – перебила Генриетта.