Вероятно, ни в одном из этих мест. Я помню затаенное желание, высказанное в твоем последнем письме, быть ближе к Заморне, который занимает в твоих мыслях гораздо больше места, чем заслуживает. Хочешь, детка, я выстрою для тебя красивый маленький павильон над бурным потоком, который я окрестил Арно? Поток бежит сквозь Хоксклифский лес в уединенной зеленой долине. Я вижу, ты улыбаешься, одобряя мой замысел, а значит, так тому и быть. Эффи Линдсей прочтет тебе это письмо. Скажи ей, пусть будет такой же умницей, как и красавицей, и не бросает занятий музыкой. В следующий раз, когда я приеду и заберу ее вместе с гувернанткой на Восток, она непременно должна спеть мне «Джесси – цветок Данблейна». Моя кормилица будет сидеть на старом пороге под древней кровлей.

Остаюсь вечно твой, Август Уэлсли».


Найдено в кабинете герцога Заморны, между страницами греческой книги. Странный, дикий фрагмент, растолкуйте мне его, если сможете.


Сцена представляет собой балкон дворца, залитый лунным светом. Вдали виднеется Адрианополь. Зенобия одна.

Зен. Тихий, ясный, безмятежный! Такими эпитетами награждают лунный свет, но сейчас они не кажутся мне подходящими. Какая страшная нынче луна! Алая, словно кровь, хотя висит совсем низко. В ней есть что-то угрожающее, а громадный тусклый нимб обещает ненастье. Вон барк собирается отплыть по водам Калабара – на месте моряков я бы остереглась. Ба, но куда пропал корабль? Тень от тучи скрыла его светлый силуэт, приглушила блеск волн, а теперь туча движется к Адрианополю. Она наступает, наступает – и вот уже поглотила башню, купол, дворец, улицу, площадь – и снова просвет, и снова тьма, и опять во тьме проступают призрачные, мертвенно-бледные очертания. Туча ушла, но что затеняет горизонт? Нет, нет, то лишь тень лежит на холмах Заморны. Но тень растет. Ее края отливают серебром, а земля и небо очистились.

Почему я не в силах отвести глаз от неверного столба тумана? Не ведаю. Весь день мой дух пребывал в беспокойстве, и вечер не принес облегчения. Я охотно сосредоточилась бы на чем-то ином, но увы. Разрозненные обрывки давних воспоминаний о том, чего не вернуть, скользят перед мысленным взором, словно этот туман. А когда воспоминания отлетают от меня, остается странная, навязчивая фантазия. Глупо, но я не в силах отринуть ее – будто бы до полуночи мне предстоит некая мрачная миссия. Я не помню, в чем она состоит, но временами нервическое беспокойство заставляет меня в ужасе вскакивать с места.

В полдень я едва не поймала ускользающее видение. В картинной галерее мой взор привлек портрет Александра. Он ожил, как часто бывает, когда я одна и погружена в раздумья, на глазах обретая плоть и кровь. Его взгляд поразил меня! Печальный, тревожный и повелительный, он взывал ко мне, а я трепетала, потрясенная невероятным сходством. И на меня нахлынули воспоминания! Я что-то обещала ему, давным-давно. Я силилась вспомнить, что именно, но тщетно. Снова и снова всматривалась я в портрет, но изображение вновь стало слабым подобием того, которого я знала и любила, а воспоминания померкли. Но чу, я слышу шаги!


Входит Альфа.


Альфа. Зенобия, вы одна? Что вы здесь делаете? Тут холодно, темно, и до полуночи осталось полчаса.

Зен. Милорд, могу задать вам тот же вопрос.

Альфа. У меня есть причина прийти сюда одному в неурочный час. Как уныло свистит ветер, Зенобия!

Зен. И какова же причина, Альфа?

Альфа. Перенеситесь мысленно на двадцать один год назад, графиня. Вспомните такую же ночь, как сегодня. Вспомните, что обещали тому, кто мертв и погребен и ныне, вероятно, стал прахом.

Зен. Ах, вы пришли, чтобы разрешить загадку! Знайте же, с самого утра я думаю о том обещании, но не помню, что обещала!

Альфа. Так слушайте. Проглядывая сегодня бумаги, забытые в запертом секретере, я обнаружил записку: «Сентября 30-го дня, лета Господня 1834-го, вечер в Элрингтон-Хаусе. Зенобия, Перси и я обсуждали смерть и ее последствия. Мы (я и Зенобия) пообещали, что, если Нортенгерленд умрет раньше нас, мы посетим его склеп и откроем крышку гроба, в котором он пролежал двадцать лет, подверженный тлену». Что скажете, графиня?

Зен. Тайна раскрыта, она навеки сковала льдом мое сердце. Ныне я охотно отвела бы взор от столь отвратительного зрелища – я сказала, отвратительного? Да, так и есть, но в то же время возвышенного, не так ли, Альфа?

Альфа. Зенобия, мне ведомы ваши мысли – вы трепещете и страшитесь. То деяние, что нам предстоит, и впрямь рождает ужас, но не пугайтесь, я буду рядом. Мы исполним то, что обещали.

Зен. Так тому и быть, ибо ныне мало что способно смутить мой дух. Я снова увижу Перси, но никогда более уст моих не озарит улыбка.

Альфа. Решено! Вы императрица среди женщин, Зенобия. Природа ошиблась, поместив душу мужчины в женское обличье. Вот вам моя рука – и за мной!


(Уходят.)


Здесь драматический фрагмент обрывается, и повествование продолжается в форме лирической поэмы.

Алтарь, часовню, неф пройди[66],

Его гробница впереди:

Его гробница! О! едва

Я эти вымолвил слова!

Нет, не для Перси пышный свод,

Парадных лестниц разворот;

Ряды колонн он променял

На этот сумрачный подвал,

Чертог, сиявший в свете дня,

На темный склеп, где нет огня.

Под сводами твоих палат

Ни шаг, ни голос не звучат.

Забытые, они пусты,

Безгласны и мертвы, как ты.

Но дальше; вот и тесный вход.

Здесь прах покоится во сне.

Вокруг полуночных теней

Кружится хоровод.

Но, леди, что вас так страшит?

Я слышу сердца частый стук,

Я вижу, самый легкий звук

Вам душу леденит.

Зачем же так дрожите вы?

Навеки мертвые мертвы.

С тех пор как заглянул сюда

Живой, событий череда

Прошла, прошли года.

Помедлим здесь; глухая тишь,

Туман холодный разве лишь

Сгустится, и о камни плит

Капелью редкой прозвенит,

Или иной невнятный звук

Разбудит отзвуки вокруг,

Растает и замрет.

Порой другие в свой черед:

Ночного ветра резкий зов,

Удары башенных часов

Проникнут в эту глубину,

Едва нарушив тишину,

В которой молча, без дыханья

Лежат умершие созданья!

О Перси! Сей приют ужель

Деяний горделивых цель?

Ты брел, срываясь и скользя –

Куда же привела стезя?

Великий муж! Ты жертва тленья.

Меж тем небесных сфер вращенье

Привычно отмеряет день

И ночь, сменяя свет и тень.

Недвижим ты в своем гробу,

Пока империи судьбу

Вершат под рев военных труб,

В ответ которым с тысяч губ

Из всех концов, со всех сторон

Доносится то вой, то стон.

Там плачут, любят, там скорбят

О множестве своих утрат.

Порой сей шторм бушует там,

Где высится старинный храм,

В котором меж старинных плит

Твой, Перси, хладный прах лежит,

Где, с домом распростясь своим,

Усталый странник-пилигрим,

Склонясь, почтит твой вечный дом,

Прильнув губами и челом.

Порою, откатясь назад,

Грома усталые молчат.

Но вот стране грозит страна,

Вновь пробуждается Война,

И моря бурные валы

Поют чудовищу хвалы,

Твоей стихии грозный рев

Смешав с раскатами громов.

Потоки рек до глубины

Бурлят, к морям устремлены,

Но ты не пробужден!

В полях на мертвеце мертвец,

Холмы окрасились в багрец,

В крови их вечер застает,

Такими видит их восход.

Робким, бледным лучом луны

Кровавые росы озарены.

Ночь не приносит сон и покой

На горы и долы, на брег морской.

В полях резни завывают псицы,

Гремят барабаны, скрипят колесницы –

Твой бестревожен сон!

Твой голос не смирит сенат,

Твои враги не задрожат,

Арфа разбита, голос угас

В стенах, где он гремел не раз.

Призывы, издевки, залпы угроз –

Забвенья поток безвозвратно унес.

Неслышно, бесследно года протекли,

Один за другим исчезая вдали.

Свершенья, и славу, и злые дела

История в вечную книгу внесла.

Святилищем стал твой последний приют,

В тебе и злодея и гения чтут.

Из некогда непроницаемых туч

Сочится теперь восхищения луч.

Не все беспощадное время умчало,

Величие ярче из тьмы воссияло.

О Перси! Могу ли я дерзнуть

В лицо, что скрыто сейчас, взглянуть?

Дерзну ли после стольких дней

Крышку поднять и узреть, что под ней?

Открою ли ужасный вид,

Что ныне ревниво саваном скрыт?

Увижу ль тебя, как в твой смертный час,

Когда солнца последний луч угас,

И я над подушкой твоей в смятенье

Тени смертной следил приближенье

И знал без единого слова и взгляда,

Что бытия угасает лампада,

Что вот и кувшин у ключа разбился,

Что ворот колодезный остановился,

Что золотую повязку порвали

И драгоценный сосуд растоптали.

В таком покое, в такой тишине

Ты отходил, что думалось мне,

Хоть я едва удерживал дрожь,

Что ты наконец теперь отдохнешь.

Но мысль сменилась мыслью иной:

Что плоть, остывая, лежит предо мной;

Что пламенный дух отлетел, как дым,

Оставив величия храм пустым;

Источник жизни иссяк наконец,

Великий Язычник ныне мертвец!

Хранящая образ его в груди,

Леди, к супругу теперь подойди:

Пока не угаснет в лампаде пламя,

Лик Перси вновь предстанет пред нами!

(Поднимает крышку гроба, занавес падает.)


Наконец-то герцогиня Заморна исполнила свое предназначение! В истинном, бравурном ангрийском духе. Ее подданные ликуют – и готовы носить королеву на руках. Ангрийцам по душе все необыкновенное, ангрийское – значит особенное. И все, что происходит в Ангрии, должно нести на себе отпечаток величия, тем паче когда дело касается короля. Что ж, им не на что роптать, они получили то, чего хотели, и с лихвой.

Пятого октября 1834 года около полудня я сидел в парадной гостиной дворца «Джулия» (новой резиденции генерала Торнтона в Андрианополе, любезно названной в честь леди Сидни) и смотрел, как жгучие солнечные лучи играют на поверхности стремительного Калабара и беломраморных строений на его берегах, а суетливые суда встают на якорь или, напротив, распускают паруса, пускаясь в плавание по его неспокойным водам.

Внезапно окно рядом со мной содрогнулось от громового раската, о происхождении которого я мог только гадать. Спустя мгновение звук повторился вновь, но теперь я узнал в нем дружный звон колоколов. Звонили в соборе Святой Троицы, в церквях Святого Авдиила, Святого Иоанна, Святого Киприана и церкви Апокалипсиса. Двенадцать ударов – и вот стройный перезвон распался на множество отдельных созвучий, и они мощно взмыли в безоблачное небо, наполнив воздух такими нежными и сладостными переливами, что я воскликнул: «Ура!» – и устремился вон из дворца. Горожане уже заполнили улицы. Уму непостижимо, как им удалось собраться так скоро! Все говорили громко, перебивая друг друга, работали локтями, торя путь в толпе с таким воодушевлением, словно от этого зависела их жизнь. Все разговоры сводились к одному: «сын или дочь, дочь или сын» – главной темой, что управляла хаосом звуков вокруг.

– Что-то случилось? – спросил я у приземистого толстяка, оказавшегося моим соседом.

– Случилось! – воскликнул тот. – Наша славная королева – храни ее Господь! – исполнила долг перед мужем, королем и страной, произведя на свет дитя! Сына или дочку, нам неведомо, но двое гвардейцев только что проскакали по Парламент-стрит к батареям. Десять выстрелов, если родился сын, пять – если дочь. Да нет, какая дочь, сын, конечно же, сын! – И с этим характерным заявлением ангриец круто повернулся.

Батареи на восточном берегу Калабара хорошо просматривались от дворца. Туда были обращены все взоры. И вскоре ощетинившийся пушками берег извергнул вспышку, дым и грохот, приветствуя царственное дитя. Второй, третий, четвертый, пятый. Город затаил дыхание. Когда шестой выстрел прогремел над речной волной, радостная весть прокатилась от дворца «Джулия» по Парламент-стрит, Парламент-стрит нес ее Адриановой дороге, Адрианова дорога сообщала Дворцовой площади, Дворцовая площадь неистовствовала, передавая новость причалам, набережной и Нортенгерленд-террас. Весь Адрианополь взорвался в приступе ликования. Десять условленных выстрелов произвела батарея восточного берега, а спустя шесть или семь минут, к всеобщему изумлению, ей ответила батарея западного. Над городом снова гремели выстрелы, ровно десять.

В это мгновение в толпу влетел всадник, в котором я узнал генерала Торнтона. Его лицо светилось восторгом.