Не суди строго, читатель, но тут мой рассказ обрывается. Заморна поднял сына, и в это мгновение я, наблюдавший церемонию из дворцового окна, вытянул шею, потерял равновесие и сверзился вниз с высоты в двадцать футов. Меня сочли убившимся насмерть, и до следующего утра я пролежал в полном бесчувствии. Прошу простить меня за этот пробел в повествовании.
Ч.А.Ф. Уэлсли
14 октября 1834 года
Текущие события
[71]
Всякому его ремесло: кузнецу – наковальня, портному – иголка и ножницы. Пусть Ричтон[72] займет место на военном или мирном совете, пусть изобразит в полный рост сановников за массивным круглым столом черного дерева, стонущим от груза государственных документов. Пусть опишет гнев и раздумье, заносчивость и презрение на лицах великих мужей – пусть умело живописует армейский мундир и суровую решимость одного, контраст между штатским платьем и властной повадкой другого, пусть своим колдовским пером вызовет к жизни огромный зал, где зеркала по стенам отражают склоненные над столом фигуры, которые то совещаются, то яростно спорят; пусть, оживленные его мастерством, зазвучат со страницы отдельные голоса во всем богатстве их меняющихся интонаций: уверенная басистая скороговорка Эдварда Перси, гипнотическое журчание Говарда Уорнера. Пусть покажет нам все выразительные мелочи, придающие рассказу истинное правдоподобие: носовой платок, красивым жестом вытащенный из кармана в пылу перебранки, щелчок открываемой табакерки, быстрый взгляд на часы, когда по остекленевшим глазам владельца видно, что мысли его заняты отнюдь не вопросом, который час. Каслрей машинально поправляет галстук или цепочку – он целиком захвачен спором о важных делах страны, но в непроизвольных движениях сквозит его щегольская натура. Арундел приглаживает белокурые локоны, словно перед зеркалом, продолжая самозабвенно и пылко отстаивать некую меру, за которую ратует его партия. Торнтон, распалясь, забывает свой любимый провинциальный говорок, и вот уж речь генерала – чистая и звучная, если не считать редкого присвиста северного ветра, – неотличима от речи его ненавистного и ненавидящего брата. Пусть Ричтон изумит нас этим всем, и пусть Гастингс[73] ознакомит нас с терминологией и тактикой войны, пусть всколыхнет нам душу воинственными и сладостными напевами своей родной Ангрии. Пусть проведет нас вдоль ее величавых рек – не по лугам вдоль недвижных заводей, но через обители цапель, выпей, оляпок, кроншнепов и куликов, обрамленные осокой, камышом и ползучим пыреем, пусть покажет нам Калабар или Этрею (дикую Этрею, чьи бурные волны, бегущие к океану, и сейчас окрашены кровью негров) при луне; первый из них – царственный поток, омывающий белые стены молодой и прекрасной столицы Востока, струящийся меж оборонительных фортов, что с обоих берегов смотрят в его глубины, словно завидуя свету небес, отраженному в белой пене и темном зеркале бегущей воды.
Вторая… Ах, вторая – черна от тени склоненных над нею кустов, от торфяных болот, и когда в бурю или в покойную летнюю ночь мы с Гастингсом стоим на берегу бивуаком, мысль о чернокожих людях-крокодилах в зарослях высокого камыша не дает нам смежить глаз. Пусть Гастингс поведает о Газембе, покажет нам вооруженную до зубов челядь и бандитское окружение Энары, его солдат, офицеров в генеральской ставке – интриганов и честолюбцев, гуляк и удальцов, блестяще образованных умников. Генерал лорд Хартфорд, много путешествовавший, знающий мир, светский джентльмен и отчаянный рубака, чванный аристократ, снисходительный к миру в целом, но дерзкий, когда речь идет о его ангрийских правах, законченный распутник, как видно по изгибу губ и рябому лицу, однако человек слова и чести, по-феодальному убежденный в значимости рождения и касты, твердый и верный в служении королю, щедрый с послушными, жестокий с непокорными, добрый к безропотным низшим, завистливый к равным, не признающий никого выше себя иначе как по званию, зато в этом случае готовый подчиниться легко и без обиды, пригожий, но с уродливым шрамом на лбу, своего рода ангрийский Велик-сердцем[74] на поле брани и в совете. Пусть Гастингс покажет нам Хартфорда и таких, как Хартфорд, ибо в Ангрии их немало, пусть откроет для нас покои, где они встречаются и беседуют, дворы, звенящие от подкованных железом башмаков, когда они проходят, по одиночке или плечом к плечу, – дворяне и сквайры Востока, рожденные от первой крови земной[75], чья речь груба, а в зычных голосах слышны здоровье и натиск. Быть может, заутра сражение, быть может, закат спокоен и величав; мысли о смерти и торжественность вечернего неба заставили удальцов позабыть свои шумные забавы; прислонясь к парапету бастиона, они молча слушают, как играют над Этреей полковые оркестры. Да, Гастингс, мы отчетливо слышим музыку – она льется с твоих страниц. Родные напевы, которые ни офицер, ни рядовой не променяют на лучшую итальянскую оперу. У каждой из семи провинций – своя мелодия, по большей части бравурная, но там и тут пронизанная первозданным буйством, трогающим сердце соотечественников. «В трубы трубите громко над Африки волной»[76] – великолепно! – однако стоп, мысли о Гастингсе увлекли меня не туда. Пусть граф и майор повествуют о подобных материях, они – орлы, им – эта широкая дорога, они мчат на украинских скакунах[77], им и преследовать эту благородную дичь. Я – вороненок, мне уютно средь черных гнезд над старинными усадьбами Африки, я не уйду на своих двоих за пределы дворянских угодий. Покуда Торнтон, кутаясь в меховой рокелор, сидит у походного огня, обсуждает полковой рацион, слушает завывания ветра и шипение падающих в костер дождевых капель; покуда он скучает по своей молодой женушке, по ненаглядной Джулии, жалея, что не может накрыть ладонью ее белую и теплую ручку, не может увидеть, как она со смехом прячет колдовские карие глаза от его орлиного взгляда, я стою рядом с Джулией в ее комнате и наблюдаю, как она одиноко смотрит в пылающий камин, подперев очаровательную головку белой, как мрамор, рукой. Пламя камина окружает ее сиянием, лоб прижат к ладоням, черные кудри рассыпались по коленям, шелковый подол складками лежит на лилово-зелено-алом ковре. Она тоже мечтает, чтобы Торнтон, ее отважный и прямодушный Торнтон, был сейчас здесь. Ах, если бы он перенесся к ней. Она бы позволила ему приникнуть усталой головой к ее кружевной мантилье, что окутывает шею и плечи, ниспадая на яркий шелковый рукав. Она бы коснулась коралловыми губками его сурового открытого лба; но как бы она мучила, как дразнила мужа, окажись он рядом! Впрочем, гордое сердце Джулии бьется в груди настоящей Уэлсли. Она не умеет грустить долго. Миг уныния прошел; она вскакивает с низкого табурета и через мгновение уже сидит за великолепным инструментом в нише, ее пальцы пробуждают богатую мелодию струн, и голос – не ангела, а прелестной молодой женщины – чистый и звучный, пробивается сквозь бурную музыку, словно луч сквозь озаренные солнцем мятущиеся облака.
Легкие руки, веселый нрав,
Славный Мадрид – мой дом.
Волосы – черная мгла, что луну
Прячет в небе ночном.
Не голубая кастильская кровь
В жилах течет у меня:
То мавров непокорный дух
Бьется струей огня.
Все же я знатных многих знатней:
Предки мои в веках
Гранадой правили и страной
Вождям христиан на страх.
Но что мне предки, что мне род?
Я вольна, и я весела;
Очи и кудри черным-черны,
Кожа белым-бела.
Звенит гитара под рукой
Ноги порхают, кружась,
Живость и резвость в танце манят,
В песнях любовь и страсть.
Испанских ясных небес синева,
Жаркого солнца лучи
Музыкой полнят меня, и она
В сердце моем звучит.
Блаженный час, когда рассвет
Глядит в мое окно;
Когда закатным янтарем
Оно озарено;
Когда навес зеленых лоз
Осеребрит луна
И улыбнется мне с высот,
А я лежу без сна;
Когда же ветр с небес дохнет
На мой смиренный кров,
Час благодатный настает:
И звезды, и любовь!
Песня как нельзя лучше подходит исполнительнице, и Джулия поет в манере, которая смягчает даже критическую строгость ее грозного кузена. Он находит ее красивой женщиной – одной из самых красивых в Африке. Как-то она пела эту самую балладу, а он смотрел на нее весьма одобрительно. Читатель, я так ничего и не написал. Я хотел бы попасть в какое-нибудь определенное сюжетное русло, но не могу, мой разум – словно стеклянная призма, полная цветов, но не форм. Тысячи оттенков переливаются, и если бы они сгустились в цветок, птицу или драгоценный камень, я изобразил бы тебе картину, я чувствую, что сумел бы. Передо мной мелькают несколько сцен, и вот наконец мне удается их различить. Сперва это гостиная в Элрингтон-Холле, за широкими окнами сверкают на солнце бурные волны. Одно из них открыто: перед ним графиня, она задумчиво откинулась в кресле, ветер из сада овевает ее лицо, колышет смоляно-черный плюмаж и кудри. На ковре рядом с нею лежит оброненное письмо. Эту сцену вытесняет что-то иное, громоздкое: глаз постепенно различает мощеный двор, темное здание серебрится в свете луны. Это дворец Ватерлоо. Тихо, я ничего не слышу, одиноко, я вижу лишь стены и арки, каменные статуи и гранитные плиты – бесполезная картинка, только временами за колоннами мелькает что-то светлое, похожее на вуаль. Слух различает легкие шаги; я чувствую, что-то происходит, но не знаю что. Двор под луной исчез. Полдень, я беседую с Гринвудом Пискодом в его комнате Уэллсли-Хауса; круглый стол завален газетами, между нами – холодная курица и бутылка отличного французского вина. Служитель ее светлости делится со мной множеством анекдотов о придворных скандалах, похваляется своей значимостью, показывает свои заметки в газетах. Звонит колокольчик, Гринвуд торопливо вскакивает. Исчезают и он, и его комната. Вернемся к первой сцене в моем списке: это Элрингтон-Холл, поспешим же туда скорей.
Ночь, все часы пробили двенадцать, все свечи и камины потушены, в доме никого, кроме хозяйки, – как в прошлую и предшествующие ночи. Зенобия, проходя по комнатам, думает, какой заброшенностью веет их темнота и тишь. Медленнее обычного она поднимается по лестнице в опочивальню с намерением лечь, ибо ей тягостно сидеть одной и гнать мысли, смиряющие гордость и вгоняющие в уныние. Она весь день пробыла без общества, а это не способствует уверенности в себе; всегдашняя царственная заносчивость сошла с ее лица, волосы отчасти развились и выбились из прически. На графине нет никаких украшений: ни плюмажа, ни цепочки с крестиком. Однако теперешний облик – скорее суровый, нежели печальный – ей даже идет. Она переступила порог гардеробной. Почему она медлит? Почему удивленное выражение на ее лице сменилось каким-то другим, непонятным, отчего прекрасные губы приоткрылись и всколыхнулся великолепный бюст? В святилище графини все, как должно быть: свечи зажжены, огонь в камине пылает жарко, на туалетном столе – зеркало, несессеры открыты. Бархатные занавеси на окнах – словно надгробный покров, комнаты наполняют свет, тишина и благоухание. Однако помимо них тут есть кто-то более материальный. Высокая тень дрожит на стенах и потолке – вглядись: это человек! мужчина! джентльмен! Да! Кто-то в черном прислонился вон к той шифоньерке; у него белый лоб и тонкий изящный нос, руки сложены на груди, взор дерзко устремлен на грозную графиню. Преодолев столбняк, Зенобия закрыла дверь, затем молча прошла к камину и уставилась в огонь. Через мгновение она обернулась и глянула на пришельца, словно проверяя, по-прежнему ли тот здесь. Он и впрямь был здесь, но сменил позицию, так что теперь стоял совсем близко к ней. Слово «Перси» сорвалось с ее губ и блеснуло в ее глазах; черные и гордые, они тем не менее просияли теплой готовностью простить, не дожидаясь оправданий. Граф подошел, глянул на жену и сказал:
– Моя дорогая Зенобия, когда вы взволнованны, то выглядите очень интересной, почти как… – он помолчал и закончил с легким смешком: – почти как Луиза Вернон.
Трепещущий свет в очах Зенобии погас, но – о! как он вспыхнул снова! Как она вырвала руку из аристократических пальцев супруга, стиснувших было ее ладонь!
– Милорд! Я уроженка Запада! Наследница Генри Элрингтона из Эннердейла и внучка дона Хуана Луисиады. Я не позволю меня оскорблять – клянусь жизнью! – воскликнула графиня, неосознанно употребляя оборот из лексикона своего мужа. – Я готова была простить вас и полюбить снова, поскольку вы так бледны, так измождены, но теперь этому не бывать… поскольку вы упомянули Луизу Вернон. Я думала, вы устали от своего фальшивого отдохновения и вернулись к истинному.
– Да, моя графиня, – отвечал граф, глядя, как она взволнованно расхаживает по комнате. – Более покойного места я не видал в жизни. Вы, Зенобия, само умиротворение.
– Он одержимый! – проговорила его жена. – Я вижу, что он безнадежно пресыщен и охвачен тоской, однако пена его отчаяния взлетает тем выше, чем стремительнее несется поток.
"Заклятие (сборник)" отзывы
Отзывы читателей о книге "Заклятие (сборник)". Читайте комментарии и мнения людей о произведении.
Понравилась книга? Поделитесь впечатлениями - оставьте Ваш отзыв и расскажите о книге "Заклятие (сборник)" друзьям в соцсетях.