– Завтра, миледи. Намереваюсь выехать до света.

– И вы, конечно, путешествуете инкогнито?

– Да.

– Приготовьте мне место в вашей карете – я еду с вами. Не возражайте, мистер Уорнер, умоляю вас. Если бы я не отыскала этот выход, то умерла бы к завтрашнему утру.

Мистер Уорнер слушал молча. Он видел, что спорить бесполезно, однако вся затея крайне ему не нравилась. Он понимал, что план – скоропалительный и опасный. Кроме того, мистер Уорнер уже многократно просчитал последствия герцогского решения, его плюсы и минусы, выгоды и вероятные издержки, и со своей холодной рассудочностью пришел к выводу, что страдания дочери – не слишком высокая плата за возможность сломить отца. Он поклонился герцогине, сказал, что исполнит ее волю, и вышел.


Утро занималось, но дворец был тих, как в самый глухой полуночный час. Одну из комнат в западном крыле окутывало особенное безмолвие; темные занавеси и ковры усиливали дремотный полумрак. Робкий рассвет заглядывал в окна, но еще не приглушил сияние алебастрового светильника под потолком, озарявшего две белые кроватки, составленные бок о бок, маленькие, самой изысканно-классической формы. Белоснежные пологи были собраны в фестоны белыми шелковыми шнурами; за ними на пуху и чистейшем батисте спали три малыша. Их головки не оскверняли чепцы, темные кудри одного розового ангелочка и золотистые – двух мальчиков постарше поблескивали в свете лампы на ясных лобиках. У всех троих были безупречной формы веки, очерченные длинной бахромой ресниц. Все трое блаженно спали – символы безмятежности. Рассвело, лампа померкла. Перемена освещения разбудила младшего. Он проснулся, обнаружил себя в одиночестве, и, по обыкновению младенцев – ибо это был живой ребенок, а не восковая кукла, – запищал, выражая свое неудовольствие. Тут же двое других раскрыли глаза, черные, как ночь. Один встал и, перегнувшись через край собственной колыбельки, устремил не по годам сообразительный взгляд в колыбельку брата, затем резво перебрался к тому в гнездышко и, заткнув ручонкой рот малыша, попытался силой добиться соблюдения тишины, впрочем, сопровождая свои действия поцелуями и такими словами, как: [неразборчиво] Артур! Маленький [конец строки утрачен].

К счастью, в этот миг дверь королевской детской тихо приотворилась, и вошла дама. Она была в пелерине серого шелка с серебряными пряжками на груди и сдвинутой назад соломенной шляпке, из-под которой выбивались золотистые кудри, обрамляющие воистину аристократическое чело. Поверх шляпки дама набросила газовую вуаль, а в руке держала горностаевую муфту. Идеальная леди, воплощенная элегантность: не королева или герцогиня, не оранжерейный цветок, не дикая роза, но изящный садовый нарцисс. Она скользнула к кроваткам и нагнулась взглянуть на своих детей – ибо то были ее дети. Самым нежным тоном она укорила крошечного деспота и взяла на руки маленького крикуна, теплого и уютного в своей муслиновой ночной рубашонке. Малыш улыбнулся и умолк в тот же миг, как его щека коснулась материнской груди. Затем она с ласковым упреком взглянула на старших. Луч гордости вспыхнул в ее глазах, когда они, с такой здоровой резвостью, вскочили и кудрявыми головками приникли к ней, чтобы разделить с Артуром его подушку. На эту картину стоило посмотреть, и Мэри чувствовала, что даже ее гордый супруг порадовался бы такому зрелищу. Входя в комнату, она была бела как мрамор, сейчас раскраснелась и ожила, лаская королевских детей и думая о том, что они – дети короля. «До свиданья, Ромелла, до свиданья, Хоксклиф», – проговорила Мэри, с гордостью называя своих первенцев их титулами и разом сжимая в объятиях обоих наследников воинственного престола. «И до свиданья, Артур Уэлсли, – продолжала она, осыпая самыми нежными поцелуями дитя, в котором было меньше всего ее собственной бледной утонченности и больше всего – отцовского румяного пригожства. – Сегодня папа о вас услышит, если маму примут хорошо и она посмеет замолвить словечко за других. Думаю, я имею право немножко его разжалобить, раз я мама трех таких благородных сыновей».

Она уложила их обратно в гнездышки, заботливо укрыла одеяльцами и, поручив всех троих заботам нянек, которые как раз вошли в комнату, удалилась.

Через час переодетая королева и объявленный вне закона государственный секретарь Ангрии покинули Витрополь и, достигнув своей мятежной, но прекрасной страны, устремились на восток так быстро, как только могла нести шестерка великолепных гнедых. Королева, пребывавшая в подавленном состоянии духа, немного ободрилась, почувствовав волнение быстрой езды, увидев перед собой зеленые холмы Арундела и прекрасное, прекрасное солнце, которое, едва показавшись из-за горизонта, теперь как будто двигалось им навстречу.

«Пусть супруг будет ко мне так же благосклонен, как благосклонно сияет сейчас на меня его символ, – думала она. – Кто я? Не пылинка на весах мироздания, а единственная дочь Александра Перси, чья рука сейчас колеблет основания Витрополя, открывая шлюзы, которые, возможно, никто не сможет закрыть. Я жена того смельчака, что сейчас во главе своей молодой страны противостоит союзу старых народов. У меня большие ставки в этой политической игре. Если Нортенгерленд и Заморна сделали меня звеном между собой, разве не могу я, обладающая независимым бытием, выдвинуть собственные требования, проложить собственный путь в этой юдоли слез, которой мы все бредем? Не должна ли я сама ходатайствовать за себя перед Заморной? Кто еще отважится посредничать между живым и мертвым? Никто. Nil desperandum[85].


Ночь сомкнулась над священным городом Ангрии, сейчас, увы, превращенным в пункт сбора войск! Некогда этот старинный город мирно дремал средь пустошей под тенью своего собора; теперь он стал одной огромной казармой. Множество полковых оркестров играет вечернюю зорю. Солдаты и увенчанные султанами офицеры проходят по улицам, где прежде степенно прогуливались штатские. Звук соборного колокола тонет в грохоте закатной пушки. А синяя Гвадима! Зеленым склонам, сбегающим к ее воде, положено в этот час нежиться в последних отсветах угасающего дня. Гляньте! сотни кавалеристов купают и поят коней в ее чистых струях; одни гарцуют на берегу, другие пускают лошадей вплавь, крики, смех и обрывки песен весело передаются от одной компании к другой. Второе апреля – я запомню этот день, ибо именно тогда, стоя на Ричмондском мосту, видел вышеописанную картину. Небо сгущало синеву. В той его части, где над Уорнерскими холмами висела только что вставшая луна, синь смягчало мягкое золотистое сияние, зенит был темен и во мраке зажигались первые звездочки.

– Хоть кто-нибудь из десятков людей вокруг думает сейчас про это небо? – Я и сам не заметил, что задал свой вопрос вслух.

– Нет, а какого дьявола им про него думать, мистер Тауншенд? – произнес голос совсем близко. Я глянул в ту сторону.

Молодой офицер в алом с белым мундире небрежно облокотился на парапет. Когда его дерзкие голубые глаза встретились с моими, он расхохотался и сказал:

– Думаю, вы знаете Уильяма Перси, так что мне нет надобности представляться. Как я понял, мистер Тауншенд, вы нашли в этом небе некое особое очарование. Я видел куда более красивые небеса, когда бродяжничал на Западе. В ту пору я вдоволь насмотрелся на звезды, ведь другой крыши у меня, черт побери, не было, и как певала в свое время Сесилия:

В летнюю полночь аллеи пусты,

Стынут в росе цветы и трава,

Ни ветерок не тревожит меня;

Шорохи слышны едва,

Меркнет высоких небес синева.

Гляну ли ввысь – мириады звезд

Бросят ответный взгляд,

Так пристально смотрят они на меня,

Стройные хоры за рядом ряд

Ночь напролет горят.

Но если орешник овеет меня

Иль шиповник, задет ветерком,

Стряхнет с зеленых листьев росу,

В ночи я пугаюсь того, о чем

И думать забуду днем.

Хм! Неправда! Думаю, в те дни я был слишком глуп, чтобы чего-нибудь бояться.

– Так вы по складу души поэт, мистер Перси? – спросил я.

– Черт бы вас побрал! – был вежливый ответ. – Вся моя поэтичность в том, что я предпочитаю запах травы запаху хлопковой фабрики, чем диаметрально отличаюсь от жадной уховертки в Эдвардстоне. Эй, мистер Тауншенд, чей это кеб? Клянусь, улитка в той раковине считает себя важной особой, коли так гонит.

Пока он говорил, мимо нас промчался закрытый экипаж. Он остановился у шлагбаума, где взимали деньги за проезд. Потребовалась сдача. Пока служащий ходил в будку за мелочью, из города по Говард-роуд пронеслись восемь великолепных коней. На каждом сидел грум в алой ливрее. Лоснящиеся конские бока покрывали богато расшитые попоны – защита от вечерней прохлады. Берег и река огласились ржаньем и стуком копыт, когда грумы натянули поводья перед самой водой. Более великолепных скакунов не видели шатры Аравии. Они казались призрачными, когда, склонив окутанные гривами шеи, пили из залитых лунным светом волн, а рядом маячили темные фигуры конюхов.

– Это лошади герцога, – проговорил женский голос в экипаже. Дама на миг наклонилась к окну, и ветер всколыхнул ее вуаль. Тут ландо тронулось, и газовый фонарь у шлагбаума ярко осветил лицо дамы. От божественной красоты у меня перехватило дыхание. Я чувствовал себя итальянцем, увидевшим на чужбине голову ватиканской Афродиты.

– Какое обворожительное создание! – заметил я, поворачиваясь к Уильяму Перси.

– Карета государственного секретаря Уорнера, – ответил он, – хотя на дверце нет его герба. Она едет из Витрополя, а лицо в окне, клянусь жизнью, немного напоминает мое собственное. Подозреваю, что моего августейшего зятя ждет неожиданность. Впрочем, Тауншенд, думаю, нам стоит держать язык за зубами. Я ждал такого исхода, когда услышал, что Уорнер едет в Витрополь. Однако у нас с моей блистательной сестрицей нечто вроде договоренности: мы стараемся иметь как можно меньше общего, так что я не обязан тревожиться о ее благополучии. Счастливо оставаться, мистер Тауншенд, сюда идут мои сослуживцы, а я предпочел бы обойтись без их компании.

Мы расстались на мосту, и каждый отправился своим путем. Прохладный вечерний воздух, чистая тьма небес, отражение луны и звезд в Гвадиме и звуки летящих с улиц военных мелодий наполнили меня сладостными, хоть и смутными воспоминаниями о Западе. В памяти возникли обрывки старых забытых песен – песен, читанных мною в матушкиных сборниках романсов, которые, я знаю, маркиз Доуро пел баронессе Гордон в далеком и мрачном Глен-Авоне:

Старая церковь пути стережет,

Виден обломок креста.

Хор не поет, не читает чтец,

Исповедальня пуста.

Статуя Девы в темном углу,

Ни одна не горит свеча.

Ночью божественный лик сквозь мглу

Сияет в лунных лучах.

Решилась Мария в эту ночь

Смиренно припасть в мольбе

К тому, кто отчаянным может помочь,

Отец небесный, к Тебе!

О горестной безнадежной любви

Рыдала до хрипоты.

Царица небесная, благослови,

Ужель не сжалишься Ты,

Когда среди колдовской тиши

Пред ликом Твоим Святым

С мукой из сердца рвутся слова

О том, кто так сильно любим?

Умри, Мария, в месте святом:

Милый вернется, любя;

Скорбя об утраченной, вотще

Вернуть захочет тебя!

Живущую в мире тоски и слез,

Пречистая, не покинь!

Чу! Ветер под сводом прошелестел:

Дева, ступай! Аминь.

В тихое озеро церковь глядит,

Чиста и недвижна вода;

Мария думает, как хорошо

Под ней уснуть навсегда.

Тихая церковь и крест святой

Видят с брега одни

Новую жертву на алтаре,

Чистую, как они!

Случилось так, что во тьме ночной

Черный Генри скакал домой.

Внезапно вспомнил о прежней любви,

О невесте вспомнил с тоской.

Черный Генри видит знакомый дом,

Там сумрак и тишина;

В полуночный час, во мраке ночном

Куда же ушла она?

Черный Генри к святому месту спешит,

Чтобы развеять страх.

Но тишина нерушимо царит

В увитых плющом стенах.

Круги разошлись по глади вод,

Хоть ветер давно утих.

Лишь изредка пузырек всплывет

Меж лилий водяных.

Там, в зачарованной глубине,

Мария дремлет на дне!

Ангрия-Хаус – большое каменное здание без всяких архитектурных изысков, но с красивым парадным входом и широкой лестницей перед дверью. Как известно моим читателям, это резиденция Уорнера Говарда Уорнера, эсквайра, и в описываемую пору здесь располагалась королевская ставка. Множество штабных офицеров и фельдмаршалов Ангрии собралось в просторном обеденном зале упомянутого особняка. Гости по большей части теснились у двух громадных каминов в противоположных концах зала. По обе стороны одного стояли два кресла. В них величественно раскинулись генерал лорд Хартфорд и фельдмаршал граф Арундел: длинные ноги скрещены, головы – черная у одного, белокурая у другого – подперты руками в белых перчатках. Генерал Торнтон и виконт Каслрей стояли на коврике между ними. Все четверо оживленно беседовали.